– Напрасно, – холодно улыбнулся Шевырев.
– Но ведь это ужасно!
– Я и не говорю, что хорошо.
Аладьев остановился посреди комнаты и молча смотрел на своего гостя.
– Ну, хорошо… – начал он опять. – Если это так, то в чем же виноваты люди?.. Это закон природы, и больше ничего… Кого же винить и за что ненавидеть несчастных людей?
Шевырев поднял голову.
– Я ненавижу людей только за обман. Если бы те, кому выгодно было обеспечить себе сытую жизнь, не обманывали нас несбыточными надеждами и бессмысленными идеалами, может быть, давно уже люди прекратили свою жизнь и не было бы всех страданий прошедшего, настоящего и будущего…
– Но тогда бы и род человеческий прекратился?
– Да.
– Во имя чего?
– Во имя прекращения бесполезных страданий.
Аладьев замолчал и с искренним сожалением смотрел на своего собеседника. Теперь он понял, отчего такая ясность и холодность глаз и такое страшное спокойствие: у этого человека в душе была вечная тьма и пустыня. Ни радостей, ни сожаления, ни веры, ни неверия, ни надежд – ничего! Оставалось, быть может, одно острое отвращение и жажда мести, но и мести безличной.
Шевырев быстро зашевелил пальцами, подумал и вдруг встал.
– До свиданья, – сказал он. – Я немного устал с дороги… и я редко говорю так много…
Аладьев задумчиво пожал ему руку. А когда Шевырев уже отворял дверь, быстро спросил:
– А скажите… вы действительно рабочий?
Шевырев улыбнулся.
– Что ж тут удивительного? Да.
И вышел, плотно закрыв за собой дверь.
Аладьев долго ходил взад и вперед по комнате, с ожесточением куря папиросы и мысленно продолжая спор. Теперь, когда противник его молчал и только слушал, возражения казались неопровержимыми, и Аладьев мало-помалу замечтался. Грядущая жизнь в виде смутного, но светлого видения стала вырисовываться перед его глазами. И как-то странно русский мужик, огромный непонятный народ, которому столько великих людей, полных простой и крепкой веры в правду, дали имя народа-Богоносца, опять овладел его мыслью. Ему представилось необозримое марево полей, лесов и деревень, серых, убогих и печальных, на просторе которых в тишине и тайне вечного труда великий народ-страстотерпец терпеливо растит свою кроткую правду, – правду будущей справедливой жизни человеческой. Это было смутно и громадно и подымало, и терзало душу Аладьева. Ему хотелось написать что-то колоссальное: одним взмахом, грудами образов, полных силы и правды и спаянных одною великой мыслью, выразить то, что так мучило и радовало его. Голова загорелась, на глазах выступали слезы, и казалось, что это так возможно, так близко и достижимо. Но трепетное сознание своего бессилия обескрыливало душу.