А солнце неподвижно.
Сопротивление оказывается незначительным, село почти пусто. В ночи – за прикрытыми веками – нога, торчащая из земли на фоне беззвучно разверзающейся скалы: кадр двоится, троится, самопроизводится, не исчезает.
Утро и вечер войны. День второй.
3.
Учусь жить с войной как с незаживающей раной. В этой жизни свои луна и солнце, своя музыка, свои запахи и отвлечения. И солнце стоит в памяти одним сплошным днем над перекрестком улиц Дизенгоф и Кинг Джордж с икриным копошением людской толпы, залитой желтым жаром, и назойливо-обморочным звоном в ушах, в котором стараешься как-то устроиться, ибо понимаешь, что от него не сбежать: пронзительно сквозь пять тысяч лет комариным жалом впивается в тебя возглас Иисуса Навина, в котором не до конца ясный, но спасительный смысл – "Солнце, стой над Гивоном, луна – над Аялонской долиной": знак предельного напряжения жизни на грани срыва, но все еще владеющей собой – замершее солнце – днем и остановившаяся луна ночью. И не обнаруживаясь нигде, я нахожу себя лишь в отражениях – в стекле проходной будки израильского радиовещания в Тель-Авиве, после того, как прошел, оцепенело уставившись в табличку с надписью "улица Леонардо да Винчи", именем, сладостно связанным с синим покоем и оранжевой дремотой среди земных пространств, таким не к месту и не к звукам летящим над нами невидимым армадам – на север, в Ливан, откуда свист снаряда и взрыв бомбы рядом с молодой твоей жизнью приходит ко мне через сорок лет странствий по жизненным лабиринтам повторным опытом семилетнего ребенка. И мой товарищ, радиокорреспондент, выходит из студии с почерневшим лицом и веселыми глазами, бодро проборматывая: "Ноу ньюс – гуд ньюс", что в изучаемой мною вот уже скоро полстолетия науке о хороших новостях означает нечто новое: "Лучшие новости, когда нет новостей". А на радиостудию прямо с фронта передают приветы отцам, матерям, женам, детям, которые здесь, в тылу, только и дышат через кислородные трубки радио и телесообщений. и я смотрю на свое отражение – в стекле проходной будки – и это бледное лицо мне незнакомо: как мелкая угольная пыль в лицо шахтера, во все его морщины и поры въелась тревога, обгоняющая ожидание и надежду.
И солнце неподвижно.
Это длится вдоль улиц: кто-то напоминающий меня перемещается в глубине витрин, и, как заигранная пластинка, вертится в памяти немецкое слово – Doppelganger – двойник, идущее параллельно удвоение, переходя в двупреломление (только бы не сломаться) – Doppelbrechung, и, как ни странно, лающий немецкий в эти мгновения успокаивает. Разве это не так: то один, то другой говорит, что встречал меня в местах, где я не был. Кто-то похожий на меня бродит в этом мире. Но это не спасает. Внешнее сходство, как насмешка над сущностью, которая держит меня на этой земле, и не могу свою боль передать двойнику, ибо он пугающе легкомыслен и бесплотен. Вот он входит по пути в книжный магазин – лампы дневного света ослепляют, горы книг – какой-то безумный разврат строчить и строчить книги в жажде сбежать от текущей минуты, и она замерла, пока ты в ней пребываешь. Но вот, стукнув, стрелка передвинулась на одну минуту – еще минута канула в вечность.