И привык. Утро начинал с зарядки: руки туда-сюда, Наклон из стороны в сторону – так только, чтобы размяться. А потом пробежка. Бегать решил всегда одной дорогой – тогда грязь ли, снег ли – все постепенно вытопчется, ноги не будут вязнуть. Вернувшись, спускался к морю, окунался, растирался, набирал из колодца пару ведер воды для баранов. Разделавшись с баранами и птицей, прибирал хату, потом включал приемник и садился плести сети. Это хороший промысел – вполне, правда, незаконный. Если рыбнадзор найдет у тебя сети – для первого раза конфискует и штрафом обложит. Зато спрос на сети всегда есть, не иссякает клиент. На осетра идет крупноячеистая сеть, на хамсу, тарань, камбалу, леща – мелкая. Человек из Керчи еще летом привез ему целый мешок шпулек. Он же привез Лене и танковый аккумулятор. Теперь можно смотреть телевизор. От Петровны Леня скрыл, что у него есть аккумулятор – пока на берегу были люди, ему вовсе не нужен был телевизор. Пользоваться и приемником и телевизором надо экономно: кончатся батарейки, сядет аккумулятор – все кончено: в Уварове, в магазине, кроме водки и соли, ничего не купишь. Хлеба и того нет, не то, что батареек. Но, как ни странно, он не видит в телевизоре большой радости.
Еще раньше, когда Надя была жива, им случалось доставать тракторный или танковый аккумулятор, но любой живой душе они радовались больше, чем безответному глядению на экран. Жизнь расположила их всего больше ценить возможность поговорить, услышать в ответ пусть корявую, но живую речь, а все, что показывали и говорили с экрана, особенно теперь, когда он остался один, казалось ему или пустым или нестерпимо выдуманным. Иногда ничего не удавалось посмотреть, начинало мелькать, ерзать изображение, иногда вместо фильма показывали хоккей или танцы на льду – этого он совсем не понимал: причуда какого-то совсем нереального мира, в котором должно быть царит вечный праздник, всего избыток.
Отпущенные ему на целую жизнь страсти все ушли на что-то другое, азарт его никак не вязался ни с музыкой, ни с шайбой. Вот и теперь, бегая, растираясь, он делал это не для того, для чего могли это делать люди с экрана, а только чтобы еще чувствовать себя живым.
Фильмы он, к своему огорчению, тоже не мог смотреть. Всякое геройство, всякая любовь с ее пустыми изменами – все ему казалось ложью. Всю судьбу, свою и Надину, он мог бы с легкостью уложить в несколько строк, но даже слабого отражения тех страданий, той борьбы за просто жизнь, которые выпали на их с Надей долю, он нигде не находил. И только тошнотная горечь воспоминаний подымалась к горлу. Он давно уже научился разговаривать сам с собой. Поймав себя на этом в первый раз, заплакал, попробовал не с собой говорить вслух, а с собаками, но не вышло. Раньше, когда на берегу были люди, он много ласкал собачат, говорил с ними, а теперь, молча, бросал лепешки, сало, молча потрепав по загривку, отгонял от себя – какой-то вредный голос внутри внушил ему презрение к единственной возможности – если говорить, так только с собаками.