«Сумасшедший», – думала Ада.
Норочка была тихая, неразговорчивая девочка. По одной стороне ее лица разлилось багрово-синее родимое пятно, но стоило ей повернуть голову влево, как сердце вздрагивало от удивления: тонкие точеные черты – «прямо камея», – говорили взрослые. У Роальда и Флоры на Норочку сразу получился разный взгляд: сколько бы они ни смотрели на нее, каждый из них всегда видел одну половину ее лица. Роальд всегда смазанную, залитую иссиня-багровым пятном, Флора же – непобедимо красивую. Еще инстинктивно, не отдавая себе отчета в этом, но твердо и бесповоротно Роальд провел черту между собой и Норочкой, и за эту черту, как связанная с ней порукой женственности, попала и Флора. Сначала она не знала, что ей делать, как обращаться с молчаливой, будто замороженной девочкой, о чем с ней говорить, в какие игры играть? Но Норочка все жалась к бабушке Анаиде и выход нашелся сам собой: надо было только притулиться с другого бока, так уютно устроиться, как будто это совсем и твоя бабушка, и слушать ее тихие разговоры.
Горбатыми пальцами перебирая четки, бабушка говорит, обращаясь неведомо к кому: «0й, джанекес, ты же знаешь, такие старухи, как я, уже не врут, да ты же сам все видишь, как тебя обманывать! Я готова была умереть, я уже все приготовила на свой смертный час… А сколько я копила, каждую копейку берегла, разве я могла на них надеяться, что они меня похоронят, как люди, ты же сам видишь, зверь, а не человек, а у этой дуры вечно копейки за душой нет… Так что? Разве я виновата, а? Разве я виновата, что все пошло прахом? Но теперь, когда ничего нет, ни дома, ни денег, когда все пропало, разве, дорогая душа, я могу сейчас умереть? Вай! Не знаю, научи меня, что делать, и я послушаюсь твоего совета…»
Флора замирает от счастья, что-то чудное открывается ей в этих речах и, главное, в том, что можно кого-то спрашивать, умереть или нет! Поразительно! Наверное, он, дорогая душа, отвечает, что нельзя, потому что бабушка Анаида качает головой, на ее лице, обугленном старостью, вдруг загораются хитрые голубые огоньки, и она говорит:
– Не знаю, ой, не знаю! Теперь уж и не знаю, когда помру…
– Мама, мне бы твои заботы! – кружась по комнате, смеется Люся.
Как всегда, она что-то ищет. Мотается по квартире в одной черной комбинации, всегда в черной, потому что она у нее одна и платье у нее одно, и она его вечно зашивает, сидит у печки поближе к огню, черные лямочки комбинации врезаются в ее белоснежные пастозные плечи, и эти плечи, и два бугра, видные в разрезе рубашки, являются миру остатками былой роскоши. А Люся сидит и штопает свое единственное платье. Или мечется в поисках его. Она работает на фарфоровом заводе, расписывает чашки, ехать туда надо через весь город в холодном трамвае, но Люся всегда опаздывает, потом бежит кувырком и в трамвае долго не может отдышаться, так что какое-то время ей еще жарко. Один раз она так вот выкатилась из дому впопыхах, потом минут через сорок вернулась с криком и диким хохотом: