Иногда приезжала Надя Плевицкая, знаменитая певица, русский соловей, как ее назвал еще император Николай II. Она часто была в обществе мужа, Николая Скоблина, бывшего командира корниловского полка, высокого, подтянутого красавца. Певица была на десять лет старше его и, судя по всему, любила безмерно и страстно. А вот Деникин недолюбливал Скоблина еще с екатеринодарских времен, хотя всегда отдавал должное его храбрости и мужеству, несколько показному, но несомненному. Приняв полк сразу после смерти Корнилова, при котором состоял генералом для особых поручений, Скоблин в каком-то селении под Курском в отчаянной сабельной атаке отбил у красных пленных, среди которых неожиданно оказалась Плевицкая. Ее «голубил» какой-то эскадронный командир, зарубленный казаками в бою. С тех пор они не расставались, а однажды в Рождество по приглашению Ксении Владимировны были гостями в особняке на Соборной. Плевицкая знала и любила Екатеринодар, до войны несколько раз бывала здесь с концертами, как-то приезжала даже с крестьянским поэтом Клюевым, а в Сочи пела с самим Шаляпиным.
Тот вечер в доме Фотиади запомнился особенно. Горели елочные свечи (электричества, как всегда, не было), и запах хвои заполнял большую гостиную. Плевицкая взяла гитару и тихо запела, так тихо, что голос, словно далекое эхо, пробивался сквозь еловые лапы, заполняя душу неосознанным волнением. Ксения, ожидавшая ребенка, сидела в дальнем углу и, закутавшись в шаль, тихо плакала. Скоблин безмолвно замер, прислонившись к дверному косяку. Отблеск свечей отражался на георгиевских крестах, пряжках портупеи. Он всегда и везде был очень эффектен, дамам сильно нравился, чем мучил Плевицкую бесконечно.
Здесь, в Париже, появление Надежды Плевицкой на публике тоже заканчивалось слезами. Она медленно всходила на подмостки – гибкая, искусительная, туго затянутая в таинственно мерцающий муаровый шелк и после нескольких аккордов начинала петь свою знаменитую:
Замело тебя снегом, Россия,
Запуржила седою пургой,
И печальные ветры степные,
Панихиды поют над тобой…
Пронзительная печаль прокалывала всякое русское сердце, снова воскрешая ужасные картины: чавкала непролазная кубанская степь, свистели в ушах ледяные пронизывающие ветры, снова остро смердило орудийным порохом, лошадиным потом и окаменевшими от крови бинтами. В кафе устанавливалась напряженная тишина, переставали звенеть стаканы, только еще гуще пахло табаком. Стараясь не скрипнуть, неслышно входили крепкие мужчины с мужественным профилем. Они замирали у входа, бывшие офицеры Добровольческой армии: дроздовцы, кутеповцы, корниловцы, донские и кубанские казаки, ныне парижские таксисты и слушали, стиснув зубы, играя желваками впалых щек. Так уж произошло, что выше таксиста русский эмигрант в Париже редко поднимался. Он крутил баранку и ждал нового приказа, ждал, накапливая нетерпение. Ни у кого тогда не было сомнений, что вопрос возвращения на Родину – это только проблема времени, причем недолгого…