Чернокнижник - страница 2

Шрифт
Интервал


Я пыталась выяснить, что стало с дневником – не иллюзорным, а другим, настоящим. Никто не знал. После смерти Бориса в его квартире не нашли ни одной из трех толстых тетрадей, исписанных карандашом.

И тогда я написала свой вариант Бориного дневника.

Разумеется, это значит, что ни о какой достоверности в этой книге не может быть и речи. Перед вами – художественное произведение. Авторский вымысел. Литературный произвол. Однако некоторые моменты требуют уточнений, иначе текст будет не вполне понятен. Это, конечно же, названия глав в первой части. Я обратила внимание на какие-то неоправданные заголовки еще в 2005-м, когда впервые читала Борины записи. Горелов объяснил: мировая литература знает двенадцать «бродячих сюжетов». Их достаточно, чтобы изложить любую историю; описать любую судьбу. Я оставила это без изменений. В тексте встречаются цитаты – это тоже не случайно: Борис собирал истории книг и книжных воров, что-то переписывал, какие-то вырезки из газет и журналов просто вклеивал в свой дневник. Я воспроизвела то, что помнила, ибо кто скажет точно, где в книге нашей собственной жизни заканчивается авторская речь и начинается безудержное цитирование?

Разумеется, имена собственные я изменила – все, кроме одного.

Осталось нетронутым только имя московского Чернокнижника Бориса Горелова.

Светлана МЕТЕЛЁВА

Пролог

…Умер я в конце октября, в палате одной из московских больниц. Последние судороги почти сутки терзали догорающее тело. Словно что-то суетилось внутри меня, металось и вздрагивало, вспышками боли напоминая, что еще не конец. Я все время пытался пристроить на больничной койке руки и ноги, но никак не мог; неудобно было лежать смирно, ворочаться еще неудобнее, будто суставы и сочленения уже не находили себе места на этом свете. Ощущение, что тела моего слишком много, преследовало меня, вторгалось в последние проблески сознания и очень мешало.

Не было в смерти ничего трагического или страшного, а было только омерзительное и отталкивающее. И пока меня выжигало изнутри, я понял всем своим убывающим существом, что нет никакой духовной гибели, а лишь одна телесная. А гибель телесная, как и рождение, – это боль и смрад, тяжесть земли в воде и содрогания воды в огне.

Театром теней представали картины будущего и прошлого – однако будущее уже случилось, а прошлое только должно было наступить. И все время неостановимо говорил голос – вроде бы мой. Голос рассказывал, объяснял, описывал – разное, на разных языках, но – странно – одними и теми же словами. И это сильнее всего остального мучило меня, заставляло изгибаться и корчиться неуклюжее тело и помертвелую душу. Страшно мне было то, что не заслужил новых, других, слов, а значит, и новой судьбы. И метался я в одиночной камере своего сердца, спотыкался, гремел цепями и – говорил, говорил, говорил; рассказывал, что было со мной и чему суждено произойти; и жаждал тишины – а ее не было; хотел замолчать – и не мог.