гений-реформатор больше и больше в нем убеждается, потому что в нем действительно есть жажда убеждения и способность к нему, – словом, есть душа, есть сердце, и со дня на день он приходит в большее и большее свирепство, глубже и глубже впадая в нелепость, которую выдает за мнение; наконец, это мнение делается его idee fixe
[2], и сам он становится решительным мономаном. Искренно, добросовестно, бескорыстно, чисто, свято убежден он, что спасение мира только в его мысли и что все, кто не разделяет его доктрины, – погибшие люди, а все, кто отвергает, оспаривает ее или смеется над нею, – враги общественного спокойствия, враги человеческого рода, изверги и злодеи… И bonhomme
[3] не замечает, что основа его верования, столь искреннего, столь бескорыстного, заключается в его самолюбии, а не в любви к истине, и что сила и энергия его убеждения выходят из болезненно-страстного желания прославиться реформатором… Человек добрый и любящий по натуре, он делается теперь, по своим чувствам, настоящим инквизитором и готов бы был доносить на своих противников, жечь их на кострах… да, к счастию, век инквизиций прошел, да и бодливой корове бог рог не дает… Но публика остается равнодушною к «мнению», пожимает плечами и посмеивается над гением-реформатором; подписчиков так мало, что третьей книжки журнала не на что выкупить из типографии… Гений-реформатор обращается к богатым друзьям, которые, если верить их стишкам и статейкам, готовы за «мнение» пожертвовать женою и детьми, жизнию и честью, не только всем своим имением. Но, увы! какое разочарование! Вместо денег ему дают – стихи! Мало этого: на него сыплются упреки, что он дурно повел дело, ошибся там, не то сказал здесь и т. д. Бедняку остается с горя и отчаяния или удавиться, или – что еще хуже – начать писать стихи… Журнал падает, переходит в другие руки и с четвертой книжки начинает толковать уже совсем о другом мнении, а иногда и умирает медленною смертию просто без всякого «мнения». Публика смеется, а враги «мнения» лукаво повторяют:
Конец ознакомительного фрагмента.