– А я в бабушкиных вещах шкатулку нашла. Красивая такая, старинная. А там колечки всякие, сережки. Помню, первый раз понесла кольцо в скупку, тряслась, как осиновый лист. У оценщика чуть лупа из рук не выпала, когда он камень разглядел. Дорогой, наверное. И мне показалось тогда, что денег он страшно много отвалил. Теперь понимаю – обманул, наверное.
– Почему?
– А в других скупках мне больше потом за цацки из бабушкиной шкатулки давали. Но то колечко было особенное, старинное, с большим камнем. Он так сиял, что глазам холодно становилось. Наверное, не зря бабушка отца презирала, было в этом что-то… Да, было… Я думаю, это отголоски классовой ненависти в ней говорили. Хотя она никогда о себе ничего не рассказывала. Спросишь – лишь губы подожмет и злится.
– Наверное, из дворян была? Голубых кровей?
– Да не… Я думаю, из купеческих, но из очень состоятельных. Потому что те, в ком хоть немного голубой крови осталось, так злобно себя не ведут и детей своих не уничтожают.
– Да ладно, сама-то не злись. Видишь, помогли тебе бабушкины драгоценности в трудную минуту.
– Да чем они помогли? Сколько их ушло на знахарей, на лекарства, но все равно без толку. Ладно, мне трудно об этом говорить, я и впрямь злиться начинаю. Вы правы, на покойников злиться нельзя. Спасибо за чай, я к маме пойду.
Мара подскочила со стула, быстро пошла из кабинета. У двери обернулась, глянула на Леонида Максимовича, проговорила с отчаянием:
– Ну неужели ничего, вообще ничего нельзя сделать? Ведь так не бывает. Вы же хороший врач, вы самый хороший хирург, я знаю, мне говорили! Неужели ничего нельзя сделать? Вон, с нового года в новый двадцать первый век шагнем! Везде только и твердят – миллениум, миллениум! А что толку от этого миллениума, если люди умирают. Ну неужели нельзя.
– Выходит, нельзя. Прости меня, девочка. Хоть шагай в двадцать первый век, хоть в двадцатом оставайся. Этой проклятой заразе все равно, в каком веке человек живет. Иди, девочка, иди, побудь еще рядом с мамой, не выворачивай себе заранее душу наизнанку. Силы береги.
Мама умерла утром, вместе с первыми лучами солнца и заполошным пением птиц. Марсель сразу поняла, что она умерла. Лицо у мамы сделалось ровным, гладким и молодым. Почти счастливым.
Потом Марсель снова сидела в кабинете Леонида Максимовича, смотрела в солнечное окно, не мигая. И снова не слышала, что он ей говорил. Потом оторвала взгляд от окна, сморгнула слезу и сощурилась болезненно: