– Я не слесарь, я работник умственного труда.
– Чтобы детей умом делали, такого я не слыхала, – оторопело произнесла мать.
– Я тоже, – отозвался узник.
– Ну вот и славно, – обрадовалась жена надзирателя, – вот и договорились. Сегодня, стало быть, вечером и сладим дело, ага?
– Да как хотите, – пожал плечами узник. – А какое дело?
– Святая дева, пресвятая богоматерь, храни господь и святые твои… – вздохнула жена надзирателя и во вздохе её впервые почувствовалось то ли нетерпение, то ли досада. – Да что же это за дундук-то, ей богу! Как ты столько детей-то настрогал, если ни бельмеса в этом не смыслишь?
– Сколько? – опешил узник.
– Отвечай, охломон ты этакий, – окончательно потеряла терпение жена надзирателя, – будешь сильничать девку или нет?!
– Тише, мама, тише, – зашикала дочь надзирателя. – Вы не понимаете, узник. У меня будет ребёнок. От пожарника. Этого нельзя. А от вас – можно, если вы меня изнасилуете. Понимаете теперь? Отцу просто не к чему будет придраться. А вы получите свою радость. И не одну. Обещаю снабжать вас мухами весь срок вашего заключения, то есть пожизненно.
– Ах вот в чём дело! – простонал узник, наконец-то уразумев желание женщин. – О боже, боже! O tempora, o mores![2] О трагифарс души человеческой, о горе от ума!
– Слава богу, наконец-то, – с облегчением вздохнула мать. – Ну и ладно. Теперь ешь свой обед, милок, а то, я чай, остыло уже всё. Того и гляди отец пожалует, нагорит нам тогда всем.
– Так вы согласны, узник? – уточнила дочь.
«Что делать мне? – думал узник. – Отказаться?.. Но – мухи… И я так давно не был с женщиной… О боже, боже!»
– Вы ещё не сожгли фотографию? – обратился он к дочери надзирателя. – Покажите мне её. В последний раз. Умоляю.
Она достала из кармана передника фотографию, на вытянутой руке показала её узнику, осторожно, чтобы тот ненароком не выхватил. Через минуту достала спички и споро подожгла фото. Узник с выражением ужаса и бесконечной муки взирал на происходящее, но не делал попыток вмешаться. Когда портрет догорел, он упал лицом в ладони.
– О горе, горе! – плача, простонал он.
– Ты есть-то будешь, милок? – спросила жена надзирателя, словно и не замечая его состояния. – Или уносить?
Спохватившись, он набросился на еду, принялся жадно пожирать остывший горох, почти не жуя, торопливо глотая, давясь и откашливаясь.