Заключённый, в своей напоминающей пижаму полосатой робе, с большой чёрной цифрой 8 на фоне квадрата некогда белой, а теперь грязной материи, выглядел внутри этой камеры, как обречённый зародыш, медленно погибающий в нездоровой матке.
Муха щекотала лапками его ладонь, пыталась вырваться из заключения. Узник некоторое время держал кулак возле уха и прислушивался.
– Бог мой, как отчаянно хочется жить! – воскликнул он через минуту. – Муха, слышишь, муха, мне, твоему богу, жить хочется ничуть не меньше, чем тебе. Должен ли я сделать из этого вывод, что моему богу тоже хочется жить не меньше, чем мне? Вопрос… Как грустно, должно быть, тебе сознавать, муха, что твой бог – всего лишь узник. Это ужасно – иметь такого не всесильного бога, не так ли? Каким трижды ничтожеством чувствуешь себя, когда ничтожен твой бог, правда, муха? Впрочем, ты и есть ничтожество. А я – твой бог. Но отчего же ты такое ничтожество, такая тварь? Ведь я, твой бог, совсем не такой!
Он с силой и ненавистью сжал кулак и почувствовал кожей лёгкое сопротивление хитина, а потом скользкую влажность, брызнувшую из раздавленного насекомого. Чему-то усмехнувшись, тщательно вытер ладонь о полосатые штаны.
– Что поделаешь, – задумчиво произнёс он, – бог бывает иногда жесток, взбалмошен, несправедлив… Ecce Deus.[1]
Рассмотрев ладонь и убедившись, что на ней не осталось ни следа убиенной мухи, он подошёл к топчану, устало присел на него, вздохнул:
– Ужасно хочется спать… Не стоило мне убивать её, не так уж много она грешила. Но с другой стороны, как бы она знала, что я бог? Как бы она уверовала в меня, на основании чего?.. Надо будет попросить у надзирателя новую муху… Кажется, на улице всё ещё идёт дождь… Да, похоже, всё ещё идёт дождь… Или нет? Впрочем, так ли уж это важно для меня?.. Конечно! Ведь от того, идёт ли сейчас дождь, зависят виды на урожай… Эй, тюремщик! – крикнул он, оборотившись к двери.
Никто, конечно, не услышал его, никто не отозвался. Тогда он с трудом поднялся с топчана, прошаркал до двери и уже совсем было решился постучать, но в последний момент рука его дрогнула от мелькнувшего в голове воспоминания о последней расправе, которую устроил ему надзиратель. Тогда он прижался щекой к закрытому глазку, вделанному в дверь, чтобы подсматривать за ним, и закричал во всю мочь: «Эй, тюремщик!» Он знал, что надзиратель всегда сидит за дверью, на старом скрипучем табурете – курит трубку, играет с сыном в шахматы или пьёт пиво, или просто дремлет.