– А вы?
– Что я? Я – как всегда. Отняла. У меня от Венгрии самые добрые воспоминания остались. Это чехи венгров не любят, а венгры чехов. А ко мне они хорошо относились. От тифа спасли. В госпитале точно загнулась бы. Сережки, видите? Оттуда. Из особого камня. Может, и драгоценный, не знаю. Видите, красная дорожка за стол бежит? А при луне рубиновым светом горят. Как-то засиделась за бумагами. Приказы, письма… Уже отгремели победные залпы. В Венгрии еще. Я еще семь месяцев была в оккупационных войсках. Стемнело, вышла на крылечко покурить. Ночь чудная. Луна. Сижу на приступочке, курю. Слышу, идет кто-то. Вдруг как резнет. С треском. И засмеялся сам себе. Мимо идет, меня не видит. А я не дышу, папироску за спину прячу. Неудобно как-то. А он – шасть ко мне! Напугал. Увидел меня, остолбенел. Начштаба Аверьянов. «Что вы тут делаете?» – «Курю, Павел Тихоныч». – «А это что?» – тянется к уху. – «Сережки». – «То-то, смотрю, огонек странный» – и, не прощаясь, ушел. А на повороте засмеялся. Такие вот они, послевоенные залпы…
– Вы это, Анна Петровна, девятого мая студентам расскажите.
– Лучше нашему заведующему расскажу. Ему это ближе.
А еще Анна Петровна любила два-три раза за лето бывать на даче у Анны Ивановны. Приходила она к Анне Ивановне на дачу не ради ягод или яблок, ей хотелось усесться в скрипучем плетеном кресле под яблоней, пить чай и ничего не делать. Муравьишка по столу бежит, листочек падает в сухарницу… Ветерок шевелит салфетку, и всякие мысли приходят сами собой. И даже если они о бренности бытия, они так успокаивают, так согревают душу. А если в этот момент еще прострекочет сорока, так и совсем хорошо. Анна Петровна любила сорок. Сороки были красивы, как девушки в народном хоре.
Анна Ивановна и Анна Петровна были в том возрасте и состоянии ума, когда могли судить о мире не с чьей-то подачи, а сами по себе. Как назвать двух умиротворенных беседой женщин, чей закат тоже не за горами – богинями мудрости? Закат их будет, разумеется, не так красив, но это не мешает им чувствовать ускользающую красоту.
Молчание не тяготило их. А беседа не раздражала. Так не всегда бывает даже в детстве, а им вот Бог послал такую радость и в зрелые годы. Молчали они обычно, когда солнце на их глазах погружалось за линию горизонта. Это занимало несколько минут. После этого они не спешили зажечь электрический свет, а любовались удивительными оттенками закатного света, напоминающего угасание колокольного звона. Оттенки были неуловимы, как мечты или некоторые воспоминания. Как бы невзначай с их уст срывалось одно слово, второе, третье… И они спешили восполнить минуты молчания, причем каждая из них выкладывала другой не свою боль, а свою радость. Даже если радость и выросла на черноземе боли. Впрочем, в обычной жизни они не были столь сентиментальны и чутки.