Голос матушки, затронувшей больную тему, задрожал, а глаза ее вмиг увлажнились.
– Мать, ну что ты, в самом деле! О том ли говоришь? – Отец Трифон с великой нежностью взял жену за плечи и поцеловал в макушку. – Ты – моя ряса, – он снова чмокнул супругу в голову, – и архиерей, и тысяча рублей… – От неожиданной рифмы он засмеялся, улыбнулась и матушка.
– Да ну тебя, Трифон Иванович! Ты – известный человекоугодник. Лучше скажи, куда опять собрался?
– Пойду схожу Татьяну причастить. Обещался навестить бабку перед Рождеством…
– Батюшка! Прилег бы лучше перед всенощной! Не молоденький ведь уже, а к Татьяне успеется – можно и в другой раз сходить. У нее уже все концы и сроки перемешались.
– Матушка, не перечь! Успею и сходить, и поспать достанет времени…
Довольный, что последнее слово на этот раз осталось за ним, отец Трифон натянул выцветшую бордовую скуфью с заметной рыжиной, накинул пальто, подхватил баульчик и бодро вышел в сени, а оттуда на двор. Из-под крыльца ему бросилась в ноги пегая дворняжка Гулька, задорно виляя хвостом и всячески выказывая свою радость.
– Гулька, а ну поди, не мешай! – Отец Трифон отмахнулся и пригрозил: – За мной не ходить, сиди дома!
Гулька, присев на задние лапы, нетерпеливо перебирала передними, подвизгивая и страстно желая помчаться вслед удалявшемуся хозяину, но ослушаться его не посмела.
Полуденное солнце ярко светило с высокого чистого неба. От мороза снег под ногами сухо поскрипывал. Ветви деревьев покрылись белейшим пухом и приняли вид причудливых стеклянных букетов, вымороченных и бесчувственных в своей томной красоте и хрупкости. Из печных труб потянулись вверх длинные дымные шлейфы, словно вся деревня изготовилась сняться с места для какой-то зимней перекочевки.
Отец Трифон любил такое состояние природы и всегда чувствовал себя в это время счастливо, особенно накануне больших праздников, когда душа умирялась в тихом предвкушении службы. Он шел по улице, здороваясь со встречным людом, переговариваясь с ребятишками и поименно отвечая на поклоны и приветствия.
– Здравствуй, Марья! Что? Будет, а как же! Непременно будет всенощная, приходи…
Встреченная старушка, румяная и сморщенная, как лежалое яблоко, и закутанная в пуховый платок, заснеженный по краю, осклабилась:
– А в избу-то не заберутся, пока в церкву пойду?