Вспыхнули яркие оранжевые облака, опять рядом Абель, молчит, улыбается, и молча зовет за собой. Вебер собирается из какого-то облака, становясь вновь собой, тоже как-то движется. Абель идет быстрее и исчезает. Простор необъятный, грудь задышала, в груди застучал чуть сбившийся метроном. Вебер, как в детстве, стоит и пытается постигнуть этот простор всем своим существом, жадно вбирает его в себя с каждым вдохом. Какая-то череда картин, как в калейдоскопе.
Так себя, наверное, чувствует атом, затерянный в вакууме. Вебер видит одновременно громадные пласты облаков вокруг, и почти сладострастное выражение на лице Клеменса. Вебер сам не понял, как выбил у Клеменса из рук шприц, срезал, как ножом: половина шприца у Клеменса – половина отлетела к стене. Не надо в него ничего вводить, сердце само забилось. Вебер отворачивается к стене, только б оставили в покое.
– Опять воюет. Да угомонишься ты, Вебер? Что тебе не уняться?
Гаусгоффер здесь? Вроде бы бранится. Клеменс любуется разложенным перед ним на столике врачебным арсеналом, довольный, что Вебера вытянул с того света, пусть думает, что это сделал он.
Пока разберутся, лучше вернуться в свои просторы. Там никого не встретишь, никто ни о чем не спросит, наверное, не спросит. Или пока не спросит? Потом может быть. Тысячу лет простоит он в облаках – в полном недоумении от всего, что с ним произошло. Словно ничего не было – с чего начал, тем и закончил. Душе его нужно развернуться, зачем – этого нельзя объяснить, но как лицо его само тянется за ускользающим воздухом, так душа его тянется к облакам.
Вебер открыл глаза и не сразу понял, где он находится. Что-то знакомое. Это место его первой длительной медитации. Значит, он в Корпусе. Кто-то вернул его сюда.
Тело слабое, но вполне послушное. Вебер долго слезал с кровати, пытался поводить плечами, упереться ногами в пол – даже непонятно, чувствует он себя или нет, – тело как чужое, но команды выполняет. Руки-ноги шевелятся, в своем уме, жив – и ладно. Вебер медленно обошел комнаты – никого. В зале, где был орган, – пустой порт, нет клавесина, рояля, полки, где стояли ноты, тоже пусты. На журнальном столике графин с водой и какая-то деревянная, незнакомая чашка с хлебом. Хлеб засохший, но поесть бы немного не помешало. Взял хлеб, во рту сухо. Графин неподъемно тяжелый, налил себе в стакан воды и приступил к своей неторопливой трапезе. Вроде, голоден, пить тоже очень хотелось, но пока мял кусочек во рту, сделал несколько глотков воды, понял, что сыт и жажду утолил. Шевелиться не хочется, ни о чем не думается. Тихо, и в нем самом глубокая тишина. Тишина – единственное, что ему сейчас созвучно.