И все-таки узнал. Лет уже тридцать не видел: вот тебе и на – Свистун!
– Что, Гришка Броднев, трясет?
– Трясеть…
– А в церковь-то пошто? Пятаки просишь? Или грехи замаливаешь?
– Замоливаю… Осподи, помоги… Пензии-то нету.
– Нет тебе прощенья, Свистун.
– На кресте разбойник прошшон… на кресте.
– Так ты ведь тысячно разбойник!.. Ты иди в мир прощенья просить, а уж потом сюда.
– Тысячно, тысячно так. А ты почем меня знаешь – кто ты? Зрю плохо. – Старик пытался вздернуть беспомощную руку, чтобы осушить тряпицей глаза.
– Я-то кто? Да я тот, кого ты по миру пустил.
– Мало ли по миру пушшал, мало ли…
– Зришь ли?
– Зрю, токмо не признаю.
– Ну и гоже. Признаешь… Там признаешь. Стебай, Свистун, стебай, сволочь. – Федор снял шапку, спохватившись, тотчас прошептал: – Господи, прости его, – и все-таки не искренне, – и вошел в церковь.
В недуге бессильна человеческая плоть, беспомощна; без духовной крепости, без духовной подпорки – рухлядь. Не воспрянешь, не поднимешься, если уж хвороба подмяла… Все бытовые ценности и для меня теряли смысл – мертвая россыпь, как пустыня. Зато видится тогда далеко, без помех: и сжимается время, и переоценивается, казалось бы, стократно оцененное – бриллианты вдруг становятся речной галькой.
И так-то быстро распадался я изнутри, отечный, – как утопленник. Неужто конец? И сорока не исполнилось – и все сорок без праздников, жизнь, а без праздников. И мир уже, кажется, бездушен – никто не протянет руку, не скажет: «На». Или: «Приди и утешу…» Эх, Матвей, сын Ивана, у твоей души никто не греется, и для тебя нет души, чтобы согреться. А ведь как это необходимо… Одинок человек – нет друга для друга, есть каждый для себя… И скучно, и грустно… Бывало кому-то когда-то скучно, от скуки и на дуэлях стрелялись. А вот если живьем да в могиле – тогда как? Скучно?..
И все-таки нет же, не одинок, одинок, да не совсем – письмо от Федора: «Приезжал бы, друже, мед будем качать…» Боже мой, конечно же приеду, все силы выжму, а доберусь. В К… уже нет ни семьи, ни дома; у меня и вообще в жизни не было дома, бездомное мое наследство. И как же ты, Федор, счастлив, что и на склоне лет повторишь свое детское: «Вот моя деревня, вот мой дом родной».
Я еду, больной, разбитый, еду к Федору в деревню. На автобусе, потом еще на автобусе – и пять километров пешком. Эх, дотяну ли? Как-нибудь, а может, попутная или грузотакси подвернется. Два года не видел Федора, за два года два письма, ну, разве же можно так?..