Лет пятнадцать мы знали друг друга.
Нет более осязаемой радости, чем та, когда выпускаешь маленькую хрупенькую птичку из руки своей на волю. Зимой синицы чаще других залетают ко мне на веранду. Влетит и с перепуга хлещется в стены да в стекла. Идешь на выручку – мои Котька и Каштан не прощают вторжения в свои пределы.
Идешь помочь, а она, глупая, погибель видит – со всего крыла врезается в стекло и, как правило, оглушенная падает – и крылья на стороны. Внесешь в комнату, изо рта напоишь – пьет, вот и головкой в монашеском платочке запокручивала – отудобела. Каштан визжит от негодования, Котька, развалившись на полу, бьет хвостом, луковично-желтым глазом косит, но ни с места – ему-то известно, что за птиц, – не раз он за них по ушам получал. И вот на крыльце осторожно разжимаешь ладонь: только миг недоверия – и встрепенется живой комочек, взмоет вверх, в разреженный морозом воздух, в небо – волюшка! И обязательно уже на лету пискнет: пи-и-и! – и мне все кажется: так она благодарит. А может это крик восторга, торжества, победный клич? Бог весть. Но всякий раз я думаю: а понимает ли синица, что побывала в могущественной руке, и настолько могущественна эта рука, что и сравнить по-птичьи не с чем; запомнит ли она, что ее поили изо рта и что согрели дыханием, обласкали – и выпустили? Или же синица отнесет все на счет своей пронырливости и даже храбрости-воинственности, и будет хвастаться перед себе подобными, что вот-де пережила она такое, такое (!), однако хватило сил, воли и ловкости, чтобы вырваться из обреченности, уйти от судьбы… Боже мой, не так ли и человек подчас о себе думает! Не так ли и человек – потрясенный – оказывается во всесильной, невидимой или неосознаваемой деснице; и не так ли и его выпускает незримая воля из судьбы-обреченности в жизнь; и не так ли же гордится и человек своей ловкостью и пронырливостью, не сознавая или не желая признать, что он – лишь синица в мощной деснице, могущей и сжаться, и разжаться?..
…Федор в заштатном городишке работал тогда литсотрудником в районной газете. Навалившись грудью на стол, он сосредоточенно писал, причем левой рукой. Лысина его сияла как прожектор. Наверняка не профессиональный журналист. Заведующий отделом в ответ засмеялся.
– Это уж точно!
Поднял голову и Федор. Его взгляд, глаза его – буквально поразили меня… На вид ему лет сорок пять – оказалось, тридцать пять: чуточку конопатое лицо, лысина-плешь до затылка и пышные бакенбарды до складок рта – все это должно бы делать человека солидным. Но Федор имел на редкость детское выражение лица. Представить его ребенком – никакой трудности. И особенно глаза: большие, точно в изумлении распахнутые, серенькие, как пепел сигаретный, и жиденькие: то смеющиеся, то лукавые.