имя которого, теперь если не безызвестное, то уже отзвучавшее, прогремело тогда по всей России. С каким восторгом приветствовал Грановский новые надежды русской поэзии, как исполнялся весь благородной радостию сочувствия!
Я, впрочем, в Петербурге видал его редко; но каждое свидание с ним оставляло во мне глубокое впечатление.
Чуждый педантизма, исполненный пленительного добродушия, он уже тогда внушал то невольное уважение к себе, которое столь многие потом испытали. От него веяло чем-то возвышенно-чистым; ему было дано (редкое и благодатное свойство) не убежденьями, не доводами, а собственной душевной красотой возбуждать прекрасное в душе другого; он был идеалист в лучшем смысле этого слова, – идеалист не в одиночку. Он имел точно право сказать: «Ничто человеческое мне не чуждо»,{7} и потому и его не чуждалось ничто человеческое.
Несколько лет спустя я встретился с ним в Берлине. Я почти не видался с ним тогда – и мы не сошлись… Говоря правду, я тогда не стоил того, чтобы сойтись с ним. Притом он в то время подружился с Н. В. Станкевичем, человеком, о котором говорить мало нельзя, а много – теперь не место и не время. Станкевич имел величайшее влияние на Грановского, и часть его духа перешла на него.{8}
Познакомился я с Грановским окончательно в Москве; но другие гораздо чаще меня его видели и могут сообщить вам более подробные сведения об его московском житье, об его университетской деятельности.
Конец ознакомительного фрагмента.