, сама говорила немного, но каждое слово ее не забывалось. В ней было много наблюдательности и понимания людей. Русского в ней было мало – она скорее походила на очень умную француженку – un peu de l’ancien régime
[5]. Стефания Баденская считала ее в числе своих приятельниц – Беттина
{10} часто ходила к ней, хотя в душе ее побаивалась. Г-жа Фролова обходилась с Беттиной un peu de haut en bas
[6]. Вердер бывал у ней часто – Гумбольдт
{11} посещал ее иногда. Я ходил туда молчать, разиня рот, и слушать. Фролов сам никогда не вмешивался в разговор – сидел в углу, разливал чай, значительно мычал, поводил глазами, подергивал усы – но не раскрывал рта. Станкевича Фролова очень любила и уважала. Она сходилась с ним в мнениях. Впрочем, я не слыхал, чтобы она с ним говорила о философии. Это было дело Вердера, который разговаривать не умел. Раз, по уходе Вердера, я не мог удержаться и воскликнул: «В первый раз слышу человека!» – «Да, – заметила Фролова, – жаль только, что он с одним собой знаком». Фарнгаген
{12} (известный биограф) ходил к Фроловым – он любил выводить на свежую воду Беттину, которая его терпеть не могла и называла его Giftesel
[7].
Повторяю, что во время моего пребывания в Берлине я не добился доверенности или расположения Станкевича; он, кажется, ни разу не был у меня, Грановский был всего только раз – и при мне у них не было откровенных разговоров. Станкевич, помнится, не любил тогда Жорж Занд – а о Белинском отзывался хотя дружественно, но несколько насмешливо… «Ну! – воскликнул он раз, услыхав о какой-то либеральной, но глупой выходке, – теперь Виссариона хоть овсом не корми!» Я тогда о Белинском ничего не знал – и помню это слово Станкевича только по милости странного имени: Виссарион – поразившего меня. Берта, о которой я говорил выше, была отчасти причиной холодности Станкевича ко мне: я раз поехал с ней кататься верхом в Тиргартен – она очень со мной кокетничала, – а вернувшись, уверила Станкевича, что я делал ей предложения: а она просто мне не нравилась. Вот всё, что я помню из пребывания Станкевича в Берлине.
Я встретил его потом в начале 1840-го года в Италии, в Риме.{13} Здоровье его значительно стало хуже – голос получил какую-то болезненную сиплость, сухой кашель часто мешал ему говорить. В Риме я сошелся с ним гораздо теснее, чем в Берлине, – я его видел каждый день – и он ко мне почувствовал расположение. В Риме находилось тогда русское семейство Ховриных,