Гусь Фриц - страница 27

Шрифт
Интервал


В советском детстве он воспринимал посмертные следы их бытия как тщетные символы давно ушедшего времени. А тут внезапно ощутил, что кладбище живо. Витиеватым шрифтом на немецком, французском, английском, на десятке других языков мертвые говорили, что родились в городке, которого, может быть, уже не существует или он принадлежит другой стране, и дома того нет, разрушен бомбой с «юнкерса» или «летающей крепости», снесен корабельной артиллерией, уничтожен гаубичными снарядами или ракетами «катюш», и церковный архив с актами о рождении сгорел, и последние родственники эмигрировали за океан, погибли в Освенциме, были депортированы в Сибирь, – мертвецы сокрылись тут, на случайно уцелевшем кладбище, как в ковчеге, и теперь свидетельствовали перед лицом Господа и о себе, и о несчастных погибших потомках, разбросанных по свету, лишенных надгробных камней, не присоединившихся к отцам, дедам и прадедам под сенью фамильного склепа.

Сиротство мертвых. Ошеломляющее, вопиющее сиротство мертвых увидел Кирилл, впервые осознав, сколько тут брошенных могил, на скольких памятниках последняя дата смерти начертана еще до революции – и все, обрыв, провал… Он вспомнил ничейный, заросший мхом могильный камень на их участке – чей он, чье имя на нем выбито?

Бабушка Лина шла медленно, опираясь на его руку. Он чувствовал грузность ее тела, шелестящие шумы, шорохи ее усталой крови, всхлипы легких. Вот он – груз существования, подумал Кирилл и впервые представил, что бабушка будет здесь, на кладбище, навсегда. Он мгновенно устыдился этой мысли – и догадался по ее взгляду, что она понимает, о чем он подумал, но не оскорблена; с ее конца жизни эта мысль выглядит иначе, чем с его.

У поворота с главной аллеи лежали грудой обломанные ветви клена. Листья, еще вчера свежие, начали подсыхать, превращаться в пергамент, их прожилки – сгибаться и костенеть, как птичьи лапки; листья пахли так остро, что казалось, с запахом отлетает их зеленое, легкое бытие.

На повороте бабушка пропустила Кирилла вперед – дорожка была слишком узка для двоих. Он пошел, припоминая, что прежде она всегда вела его; случайно ли теперь он первый?

Здесь, на дорожке, как в своем подъезде, он уже знал всех соседей. Слева – генерал-лейтенант, заслуженный артиллерист, имевший в советское время негласное право на роскошное, нетиповое надгробие – остроугольную плиту лабрадорита; справа – провизор немецкой аптеки Карл Готлиб Шульц и потомство его, в третьем поколении потерявшее немецкую фамилию; затем инженер-полковник Вотякин; англичанка – домашняя учительница, мэтресса в пансионе? – скончавшаяся в первый год нового XX века, напротив безымянный проржавевший крест, потом семейство Симпельсон, которых Кирилл помнил потому, что их дочка Радочка умерла в сорок первом одиннадцати месяцев от роду; крестьянские лица Семеновых, чьи имена выбиты поверх прежних немецких на старом обелиске; снова британец, «Зачем покинул ты родной Уэльс?» – написано так, словно это строчка из песни – а может, так оно и есть; заросшая сорной травой могила поляка Людвиковского – кто хоронил его в тридцать седьмом? – а дальше приветный куст бузины, родная, ушедшая в землю чугунная оградка с воротцами, с башенками на столбиках, с тяжелым засовом, который нужно смазывать маслом для швейной машинки, – пришли, пришли, пришли.