Уже много времени спустя я вспомнил, что слышал разговор моей матушки с лекарем:
– Странно быстрое окоченение. За каких-то десять минут…
– Да, и такой молоденький… Жить бы да жить…
– Действительно, нетипичное, стремительное течение болезни… Он был так молод, сыт, силен… Впрочем, на все воля Божья.
Глава 4. Знамена Мансфельда
После смерти Антуана мир для меня превратился в склеп. Нет, я ел, спал, ходил к причастию, разговаривал с людьми, но внутри себя я оплакивал своего любимого мальчика и нередко слезы вырывались наружу. Я перестал заходить в господскую кухню, хотя Франсуаза и мсье Мишель сочувствовали мне и горевали по Антуану. Но у очага теперь вертелись два новых поваренка, и видеть их мне было невыносимо, хотя я понимал, что они не виноваты ни в чем.
Я дрых как сурок в своей спальне, нехотя спускаясь к семейным трапезам. Родители не стыдили и не ругали меня. Я сам себя не узнавал – такой я стал опухший, угрюмый и неуклюжий. Надо ли говорить, что каждую неделю вместо семейного обеда после мессы я убегал на кладбище Сент-Оноре на могилу возлюбленного друга? Я подолгу разговаривал с ним, представляя, что он меня слышит с небес, и эти разговоры доводили меня до такого исступления, что я был рад, если в ворота входила какая-нибудь похоронная процессия. Безутешные родственники, вдова в черном, старенький священник и толпа нищих – все это отвлекало меня от надписи «Антуан Ожье. 1605–1622».
Так я перезимовал. Пришла весна, ранняя и теплая, яблони набирали цвет. Отец готовился высадить новый сорт роз, прибывших из Голландии. Матушка шила очередное крестильное платье для своей новой внучки.
Я метался, как зверь в клетке. От зимней спячки не осталось и следа. Я больше не плакал и, кажется, перестал думать об Антуане. Вместо скорби я чувствовал ярость. Кровь кипела в моем теле, искала выхода и не находила.
Я начал скитаться по округу Сент-Эсташ, потому что не мог находиться дома. Уходил все дальше и дальше, пока не добрался до Сены и грязной пристани, где так и кипела жизнь, непохожая на чинную богатую улицу Булуа. По природе болтливый и общительный, я ни разу не открыл рта во время своего бродяжничества. Ни девушки, ни матроны, ни монахи, ни грузчики, ни уличные мальчишки не казались мне достойными разговора. Да и какие у зверя могут быть разговоры с людьми? А я ощущал себя зверем. Я молча выдирался из рук уличных проституток, не реагировал на призывы корчмарей, несколько раз подрался в темных тупичках около улицы Рыбников.