Люди, годы, жизнь. Тревога за будущее. Книги четвертая и пятая - страница 5

Шрифт
Интервал


Что касается высказываний русской литературной эмиграции, то спектр суждений ее был куда более широким. Приведу текст, которым Н. Берберова закончила свои знаменитые мемуары «Курсив мой», писавшиеся как раз в ту же пору (1960-66 годы), что и «Люди, годы, жизнь». Их издали в России уже после распада СССР, но мне повезло ознакомиться с этим текстом, переписанным для меня от руки И.М. Наппельбаум[9], раньше. Ей, своей давней подруге, автор «Курсива» подарила русскоязычное американское, тогда для нас крамольное, издание в первый же (после бегства в 1922-м в Берлин вместе с В.Ф. Ходасевичем) приезд в Ленинград…

Вот как в «Курсиве» Берберова пишет о книге мемуаров Эренбурга: «В ней старый писатель, которого я когда-то знала, рассказывает о себе, о людях и годах… Но какой страшной была его жизнь! И как связан он в своих умолчаниях, и как я свободна в своих! Вот именно свободна не только в том, что я могу сказать, но свободна в том, о чем хочу молчать. Но я не могу оторваться от его страниц, для меня его книга значит больше, чем все остальные за сорок лет. Я знаю, что большинство его читателей судят его [10]. Но я не сужу его. Я благодарна ему. Я благодарю его за каждое его слово. Он строит силлогизм. Помните, в юности мы учили:

Человек смертен.
Кай – человек.

Он строит силлогизм, но не дает третьей строчки. Но он дает две первых, и от нас зависит проснуться и крикнуть наконец вывод. Его осуждают, что он остановился перед выводом:

Кай – смертен.

Но разве вывод не заключен в предпосылках? К чему все наше думанье, если мы не слышим вывода в предпосылках?

Проблема страдания невинных – старая проблема. <…>Но я хочу говорить не о страдании, я хочу говорить о сознании… Страдание невинных может быть оправдано, осмыслено только одним: если оно приведет к сознанию. Эренбург говорит о казни миллионов невинных (из которых сотни были казнены Сталиным из личной мести). Огромная часть их, умирая, славословила палача, славословила его режим и в последнюю минуту “желала здравствовать” и ему, и режиму… Пока замученный тираном кричит тирану “ура!”, и зритель, окружающий виселицу, вторит ему, и историк превозносит содеянное – нет спасения. Только в пробуждении сознания – ответ на все, что было, и только один из всех – Эренбург, – невнятно мыча и кивая в ту сторону, указывает нам (и будущим поколениям) дорогу, где это сознание лежит. Как смеем мы требовать от него большего? Упрекать его за то, что он уцелел? Вычитывать между строк его книги его особое мнение? Или отвергать его за то, что он дает нам полуправду? Наше дело осознать правду целиком, сделать вывод. Достроить его силлогизм. Иначе все жертвы – бессмысленны… Я читаю его книгу, и смущение находит на меня: жалость к этому знаменитому человеку, другу глав государств, мировых ученых, писателей, гениальных художников нашего столетия. Жалость к старому человеку, состарившемуся у меня на глазах – от первого тома к шестому, пока я читала его книгу. Жалость и благодарность. Он повернул нас всех в ту сторону, где лежит третья строка силлогизма»