– Ну, вот мы пришли, – проговорила она и открыла низенькую дверь.
Я шагнул вслед за ней и увидел небо.
Нет ничего торжественнее осеннего звездного неба, спокойного, холодного, неподвижного. Но не такое небо увидел я. Торжественность и стройность его были разрушены. Оно дрожало, металось и дергалось, все в грязных подпалинах зарев.
Среди этих мечущихся огней крыша плыла и качалась, как корабль. Шагая по ее гремящему скату, я жадно озирался, стараясь как можно больше разглядеть при свете мгновенных вспышек. Эти вспышки взрывов вели между собой разговор, окликая друг друга через все громадное небо. Вспышка – и зарева пожаров гасли, гасли звезды, и на долю секунды выступали из тьмы крыши, шпили, мосты, провалы площадей осажденного города. Вспышка гасла – и все опять пропадало во тьме, и оставалось только черное небо в тускло светящихся пятнах.
Пожары окружали город кольцом со всех сторон, но ярче всего пылали на юге и юго-западе – там, казалось, текла золотая река. Это горело Лигово, горела Стрельна. Это была та петля, которая душила нас. Днем она была невидима, хотя мы чувствовали ее каждую минуту. Но ночью она становилась зримой. Я впервые с такой наглядностью видел весь этот медленно стягивавшийся смертельный круг и смотрел, смотрел, задыхаясь от ненависти.
Ася стояла за спиной, выше, – на скате. Я вспомнил о ней и обернулся. Прямая, туго затянутая платком, она смотрела вперед – через мою голову. И все мечущиеся огни этого нестройного неба отражались в ее глазах.
– Как им хочется нашей смерти, – сказала она. – А мы должны им назло – жить, жить, жить!..
Когда я утром вошел в типографию, Сумароков не встал с табуретки.
Я вовсе не требовал от своих типографских, чтобы они вставали, когда я входил, но до сих пор они вставали.
Сумароков сидел на табуретке, протянув ноги во флотских брюках к железной печурке, в которой пылали бумажные обрезки. Одна нога у него была искривлена; из-за ноги его не взяли на военную службу. Еще не так давно он горевал об этом – ему было девятнадцать лет, он вырос в городе моряков и мечтал служить во флоте. Но теперь он забыл о флоте, сделался молчалив и малоподвижен, и его исхудалое грязное лицо – он давно не умывался – не выражало ничего, кроме постоянного страдания.
– Здравствуйте, – сказал мне Цветков, стоявший, прислонясь к машине.