Отец отпустил меня с колена, достал папиросу, прикурил.
– Нет, – сказал я.
– Да, – возразил отец. – Я был бы глупцом, если б не видел твоей мудрости. Она заложена в тебя природой и даётся без всяких усилий.
– Это значит, – я ковырнул землю кедом. – Жить не думая – это счастье?
– Правильнее – жить без сомнений, в согласии с самим собой.
– Чудно, – хмыкнул я после долгой паузы. – Сегодня ночью ты сказал мне больше, чем за всю предыдущую жизнь. Мне хочется, чтоб ты был счастлив, пап.
Я проклинал слёзы, выступившие на моих глазах.
– Со мной будет всё в порядке, сын.
– Я готов сказать и сделать всё, чтобы ты был счастлив.
– Толя, Толя, – отец затянулся папиросой и смотрел, как тает в воздухе её дым. – Скажи мне, что я буду жить в твоей памяти после своей смерти и до твоей – это меня вполне устроит.
Его голос, подумал я, он такого же цвета, как его волосы.
– Пап, послушай! Ты будешь жить вечно. Я обещаю тебе, что буду хорошо учиться, поступлю в институт и напишу о тебе книгу. О тебе узнают и будут знать люди спустя много-много лет – то, что ты пережил, очень интересно и поучительно.
– Что ещё?
– Я люблю тебя.
Он обнял меня и похлопал ладонью по плечу:
– После таких слов, никаких книг не надо.
Час был поздний, ночь на исходе, сказано достаточно, мы чувствовали, что теперь уж точно надо идти спать.
На рассвете по каменным небесам прокатилась, рассыпая снопы искр, колесница Громовержца. После грозы дождь ещё долго мягко падал на рубероидную крышу, журчал в водосточной трубе, говорил капелью на диковинных языках под окном чердака, за которым я смотрел розовые сновидения, выбираясь из одного, примеряя другое, и убеждаясь, что все они скроены из одной и той же ветхой ткани.
Случаются поздним утром такие часы, когда воздух делается как-то чище и светлее, небо ярче, и солнце светит по-праздничному. Ночные тучи уползают, как серые старые змеи, куда-то далеко, и на душе весело, радостно. Тогда птичий гомон звучит звонче и гармоничнее, и золотые пылинки в дружески тёплом луче солнца, протянулись от дыры в крыше до глиняного пола чердака. В этот час я проснулся на своём ложе из резиновой лодки, устеленной старыми тулупами и таким же одеялом. Лодка эта была когда-то камерой колеса огромной машины, наверное, БЕЛАЗа, но умелые руки отца стянули её ремнями в овал и в центр поместили доску, как днище. Её легко можно было, спустив воздух, уложить в мешок и возить на мотоцикле даже без тележки.