За садами шикарно садилось солнце. Шпиль университета победно заблестел. Из глубины поломанных и откинутых, поваленных куда-то назад веток разорванно кричала овчарка.
Осинин глубоко, с облегчением вздохнул, ощущая в груди какое-то странное озонное наслаждение.
Через пятнадцать минут он уже сидел в полутемной аудитории на восемнадцатом этаже главного здания университета, где каждую среду вот уже в течение нескольких недель по усиленному настоянию жены подвергал себя психоанализу. Алексей Петрович почему-то все никак не мог вписаться в новые времена. Пробовал стать то дилером, то риэлтором (как-никак гуманитарное образование), но отовсюду, как говорится, вылетал. Короче, как бы Ольга Степановна не любила Алексея Петровича, но…
Аналитик Осинина, румяный розовощекий такой Навуходоносор с крепкой мозговой структурой и подозрительно огромными черными усами, внешне чем-то похожий на банкира, пыхтел курительной трубкой и расхаживал по аудитории. Очевидно, Альберт Рафаилович раздумывал над тем, а почему, собственно, его пациент назвал это незначительное событие, да даже и не событие, а так, нелепую сценку с собакой чудесной. В самом деле, а что, собственно, произошло? Ну, закинули овчарку в кусты. И что? Альберт Рафаилович пыхтел, нагнетая и нагнетая в аудиторию душистый пахучий дым. От дыма, от сгустившегося ли за окном вечера, но в аудитории стало совсем темно.
Осинин хотел было уже подняться, чтобы включить свет, как аналитик вдруг с твердой убежденностью в голосе сказал:
– Не надо.
«Ого-го, каков, – подумал Осинин. – И как это он угадал? А я ведь даже и не двинулся».
Альберт Рафаилович прошел в самый угол аудитории, за кафедру, и долго пыхтел там, раздувая и раздувая в трубке огонь.
– Разве я еще не убедил вас за все эти месяцы, что Бог умер? – изрек наконец он в полной уже темноте.
– Ну, это, собственно, я и без вас давно уже знал, – в попытке сопротивления заблеял Осинин. – Из Ницше хотя бы.
– Из Ницше – это абстракция, – забасил аналитик от угла кафедры. – А я вас учу из себя и настаиваю, чтобы вы прочувствовали это, так сказать, всеми фибрами своей души. Это будет, конечно, не просто – пережить боль, унижение и отчаяние, пережить эту брошенность. Но иначе, мой друг, нельзя, – он вздохнул. – Да, надо освободить место. Набраться, так сказать, в себе смелости разъотождествлений.