А вот и слышится дрожь. Чу! То конница понеслась, тучей, тьмой, свет белый собой застилая, и Пересвет с Челубеем-богатырем сцепились, скатились, и копья, стрелы, мечи, лязг и грохот. Сеча! Сеча великая! И до горизонта! До горизонта все! В человечьих костях!
Русский булат! Тебе ли не воздали по заслугам? Тебе ли не отлили памятник, не усыпали его самородными каменьями?
Кто еще не воспел тебя? Разве что один лишь я, когда в темноте, в смраде, в поту кузни, когда спереди – жар нестерпимый, а со спины мороз щиплется.
А вот и русский штык, запрещенный везде, как и пуля «дум-дум», потому что рана от него не заживает, и как войдет он в тело незатейливо, так и выдернется из него, выворачивая все наружу розочкой к чертовой матери!
А вот и поле! Поле широкое! Какой простор для души и для глаз!
А вдох от него какой! А рассвет в нем, единственном, по-настоящему ценный!
Кто не любил тебя, кто не гляделся в тебя, замирая от восторга, когда душа рвется и просится в невыразимое, непобедимое далеко и непонятная томит ее истома.
А вот и «Ура!!!» – ужасающий, неистребимый вой, покоряющий все пределы!
А вот и танки, самолеты, автоматы, калашниковы, ракеты, корабли, лодки и гагарины с титовыми.
Не забыть все это…
А все почему?
А все потому, что живы приметы – пришел через пятьдесят лет, и вот оно: те же перила без пролета, подъезд – краска облупилась, и скамеечка.
А выбоина на дороге, ну будто вчера ее оставил – на том же самом местечке.
Русь! Вот она Русь! Глядит изо всех на тебя щелей! И бабы, гребущие картошку руками, словно железными вилами, и редкие молодицы, и околица, и покосившиеся, осипшие избенки, и деревни, по колено чернозем, и пыль, и слякоть, и коровы-кормилицы, и осень студеная, и тигры, тайга, и горы, и седой Урал – непременно батюшка, и Волга – неизменно матушка.
ВСТРЕЧАЙ
Всякие встречи готовит нам паршивица судьба, и тут уж ничего не поделаешь, не попишешь, тут можно только смиренно сложить на животике ручки и, скосив глазки влево, сказать: «Ах!»
Старшина гауптвахты прапорщик Грицко, Сергей Прокопьич, ел медленно.
Глаза его при этом слабо романтическом процессе, подернутые скорбью, становились маслеными, и тусклый блеск их напоминал о мерцании капель мазута на водной глади.
Рот же его воспроизводил звук, родственный похрумкиванию кабанихи в кустах персидской сирени, но только он был неизмеримо нежнее.