Позади себя Ханна все еще слышала звуки оркестра – он продолжал играть там, на перроне. Внезапно она подумала об оставшемся там муже. Подумала с нежностью, с тоской. Как она была виновата перед ним! Она никогда по-настоящему не любила этого неказистого увальня. Вышла за него по расчету, из выгоды. А ведь он ее боготворил, почитал, как христиане почитают свою Мадонну; готов был пылинки с нее сдувать. Сейчас она нуждалась в нем, в его поддержке. На Якоба всегда можно было положиться, он никогда не подводил. Как бы хотела она сейчас чувствовать его рядом! Не Акселя с его любовным пылом, с его обольстительной улыбкой, а именно недотепу Якоба. Внезапно Ханна поняла, что все-таки любит своего мужа. Она дала себе слово отныне быть с ним нежнее, заботливей. «Когда мы снова увидимся, надо будет обязательно сказать ему что-то нежное», – подумала она.
Они подошли к низкому помещению «душевой». Вдоль стен «предбанника» стояли длинные лавки, возле них застыли два десятка мужчин, державших в руках машинки для стрижки волос.
– Сейчас вам всем постригут волосы, – объяснил немецкий офицер. – Это необходимо в целях борьбы с насекомыми, чтобы предотвратить распространение болезней. Всем нужно сесть на лавки лицом к стене, чтобы нашим парикмахерам было удобней работать. Быстрее, пошевеливайтесь!
И снова в этом очередном приказании была своя логика. Да, Ханна знала, что в местах массового скопления людей часто возникают болезни, которые распространяют вши, блохи и прочая нечисть. Логика, порядок… Значит, нужно было смириться и с этим новым унижением, с утратой волос – этой части тебя самой. Такой же важной части, как одежда.
Однако у нее еще оставались силы, чтобы держаться с достоинством и делать вид, что ничего особенного не происходит. Она села на лавку, вынула из волос удерживавшие их шпильки, тряхнула головой. Никаких зеркал на стенах барака не было, поэтому она не могла видеть человека с машинкой, который сзади подошел к ней и начал стричь ее волосы. Поворачивая голову по его приказу то вправо, то влево, она видела лишь его ноги в грубых лагерных брюках, и такие же грубые ботинки на ногах. Да, ее стриг заключенный – скорее всего, такой же еврей, как она сама. Впрочем, об этом можно было только догадываться: человек с машинкой молчал, за все время она услышала от него лишь несколько слов. И она знала, почему люди с машинками такие молчаливые: еще садясь на лавку, она заметила стоявшего у стены здоровенного полицая в черной форме, с кнутом в руке. Вид у кнута был очень зловещий, и не было сомнений, что полицейский привык им пользоваться.