Тогда я все читал о татарском нашествии. Татаромонгольское иго моего детства. Сызмальства оно придавило меня, сломило волю. И как Русь не может оправиться от него по сей день, так и я никогда уж, видно, не изживу последствий того многолетнего угнетения.
Он был свиреп и непредсказуем. Во хмелю валился с порога на пол. Из расстегнутой ширинки по желтому чистому полу журчала моча. С шести лет я был вплотную прижат к нему, к его ремеслу, в коммунальной пятнадцатиметровке. Засыпал и просыпался под стук его сапожного молотка, под шорох дратвы со щетинками, коей он подшивал худые мужицкие валенки под шебуршение рашпиля, наводящего марафет на спиртовую офицерскую подошву.
Из сумрака моего детства проступают лишь отдельные связанные с ним сцены. Вот он выгоняет меня на мороз с жестяным тазом, полным золы, заставляет посыпать ледяную гору перед домом.
– Бухтрамей! – тонко и резко кричит он с крыльца. Черный, небритый микроцефал с лакированной лысиной.
Слово это было мне непонятно. Вызывало ненависть и тоску. Как и другое: «булыга», – которым он почему-то обзывал меня.
Самым унизительным были избиения. Я был робок, придавлен, напуган войной и просто неспособен на серьезные проступки. Он нападал неожиданно, рубил с плеча тяжелым ремнем:
– Я давно на тебя зубы точу.
Вспоминаю его в редкие минуты просветления. Вот сидит он за верстаком, подшивает валенки, тачает сапоги, забивает деревянные гвоздики в спиртовую офицерскую подошву. Блестит лакированной лысиной. Пожалуй, он был красив. Тонкий, с горбинкой нос, черные иудейские глаза.
Он был работник. Ничего, кроме сапожного ремесла, не ведал. С трудом умел написать свое имя. Какие мысли копошились в узкой его голове? Какими он был обуреваем чувствами?
Вот они на пару с сапожником Мефодием, таким же лысым, в гимнастерке и галифе, взялись сработать за день полковничьи сапоги.
– А Волкоедов вон генералу Кариде из трофейного шевро тачаеть, – с завистью говорит Мефодий.
– А клóпа тебе?
– Все ж обидно.
– Насрать богачу, свой сноп молочу.
– Так-то оно так, а жаль…
– Да гори оно гáром…
Дома я бывать не любил. Летом пропадал в ивняках над речкой Другузкой. Уходил с книгой далеко в леса, чаще один. На земляничные светлые поляны, в грибные березняки. За Оптину пустынь.
Приносил полуведерный чайник малины, корзину лисичек. К ягодам и грибам не прикасался. То была моя дань ему, для умягчения его души.