Среди бесчисленных рук странно и трогательно выглядел слепок маленькой, узкой ступни с тугим натяжением сухих связок на подъеме – нога знаменитой балерины.
Обменявшись рукопожатием с Гущиным, художник тут же выразил желание сделать слепок его руки.
– Но я же никто! – сопротивлялся Гущин.
– Это неизвестно! У вас хорошая, талантливая рука.
И вот Гущин уже сидит с закатанным рукавом, и художник, громадный, бородатый и синеглазый, похожий на Микулу Селяниновича, нежными, щекочущими движениями могучих лап накладывает гипс на его кисть.
Пока подсыхал гипс, художник, украсив свою русую голову венком из ромашек, взгромоздился на бочку и стал играть на свирели. Немедленно из другой комнаты появились два маленьких светловолосых мальчика и принялись грациозно изгибаться под тонкие, переливающиеся звуки. Гущин чувствовал, что во всем этом не было ни ломания, ни желания выставиться перед гостем, мальчики, похоже, и не заметили его присутствия. Так жила семья: отец ваял, писал, рисовал, лепил, тачал, а в минуты отдохновения играл на свирели, украшая себя венком, чтобы, пусть ненадолго, почувствовать себя беспечным лесным обитателем.
Художник отложил свирель, когда пришло время разгипсовать Гущина. Едва он проделал это с присущей ему ловкостью, как Наташа и его жена, худенькая женщина с тающим лицом, внесли круглую столешницу, уставленную бутылками и бокалами. Столешницу поставили на два табурета, и художник с поразительной быстротой наполнил бокалы, не пролив ни капли:
– За искусство!
Все выпили, и художник снова наполнил бокалы:
– За женщин!
Гущин вопросительно взглянул на Наташу, ему не по плечу были такие темпы.
– Ничего не поделаешь – ритуал, – сказала она. – Иначе – смертельная обида.
– За любовь! – в третий раз провозгласил художник.
Гущин выпил сладковатое, игристое вино, и в голове у него приятно зашумело.
– Чудесное вино! – сказал он. – Похоже на цимлянское.
– Это прокисшая хванчкара, – спокойно пояснил художник. – Не выдерживает перевозки.
Пришли два молодых поэта и принесли кубанскую водку. Один из поэтов был мальчик лет девятнадцати, тоненький, хлипенький, с золотой челкой до бровей и круглым детским личиком, к нему тут же пристали, чтобы он прочел стихи. Поэт не ломался. Он стал читать стихи звучным, налитым баритоном, удивительным при его мизерной наружности. И стихи были крупные, звонкие, слегка напоминающие по интонации есенинского «Пугачева», но вовсе не подражательные.