— Кто-нибудь другой. Заменят, я
думаю.
— А если не заменят? — она зевнула и
стала разглядывать балкон в бинокль, а я еще с минуту, как дурак,
думал о том, что произойдет, если не заменят: выкинут роль?
Спектакль мне не понравился. Он мне
не понравился еще до начала, а когда поднялся занавес, желчное
предчувствие лишь укрепилось.
Ну в самом деле, подумаешь —
выскочили на сцену взрослые мужики и бабы в каких-то доисторических
одеждах и стали произносить слова, которые для них кто-то написал
тыщу лет назад. И ладно бы они просто произносили эти слова.
Некоторые орали так, что в ушах трещало: причем таким манером они
объясняли самые безобидные вещи. И каждый раз, после особенно
истошных криков зал шелестел от восхищения, и Вика тоже хлопала и
хмурилась, когда я смотрел на нее сбоку с осуждением и
насмешкой.
В антракте Вика наотрез отказалась
идти в буфет, на что я, признаться, рассчитывал, и не просто
рассчитывал, а собирался блеснуть. У меня были деньги, и немалые
для этого. Я даже успел прикинуть во время первого действия,
сколько могу потратить, чтобы хватило на такси еще раз, и решил,
что буду брать: себе три пирожных и сок, а Вике — два пирожных и
сок: я бы взял и Вике три пирожных, но в свое время где-то вычитал
поучительную историю о том, как одна женщина обиделась, когда
кавалер подарил ей дюжину эклеров — мол, что я, обжора что ли? Эта
история произвела на меня сильное впечатление почему-то — мне бы
никогда не пришло в голову, что на такие вещи можно обидеться. Еще
можно было бы взять кофе. Это интеллигентно. Или лимонад. И
тогда-то уж смело можно было бы сказать, что я все сделал как надо,
по правилам. Нет, в самом деле, прийти в театр — и не сходить в
буфет! Это то же самое, что прийти на море и не выкупаться.
— Ты что, голодный? — спросила Вика
оскорбительно-ледяным голосом, и я почувствовал себя законченным
жлобом.
Во втором акте один актер вконец
осатанел и уже не мог спокойно говорить: только кричал на всех, и
все бегали и суетились вокруг него с искаженными лицами и умоляли
его успокоиться, а когда все разбежались, он стал орать на нас и
доорался до хрипоты. Потом махнул рукой в отчаянье: мол, что с вас
взять, и заплакал, а зрители взревели от восторга. Неврастеник
убежал, а на смену ему выскочили молодые. Один из них застыл на
краю сцены как раз напротив меня: неожиданно глаза наши
встретились, и я усмехнулся. Артист тут же отвел глаза, но сойти с
места не мог, видно режиссер Товстоногов приказал ему торчать
именно на этом месте сколько положено, и он терпел, бедолага, и я
догадывался, как это тяжело все-таки стоять перед сотнями глаз и
ничего не делать, не шевелиться: прямо, как пьедестал. От нечего
делать я впился в него глазами, внушая гипнотическим способом, что
он болван и чурка, выставленная на всеобщее обозрение, и что он
сейчас упадет или громко пукнет: вот будет смеху-то! Пытка,
наконец, для бедняги закончилась, его позвали из глубины сцены, и
он удрал, а публика опять захлопала... Эх, Китыча бы сюда.