по их подошвам постучать.
Но подо мной,
куда-то в Еткуль,
с густой копной на голове,
парнишка,
мой ровесник,
ехал,
босой, в огромных галифе.
И что с того,
что я обутый,
а он босой, —
ну что с того! —
но я старался почему-то
глядеть поменьше на него…
Не помню я,
в каком уж месте
стоял наш поезд пять минут.
Был весь вагон разбужен вестью:
«Братишки!
Что-то выдают!»
Спросонок тупо все ругая,
хотел надеть я сапоги,
но кто-то крикнул, пробегая:
«Ты опоздаешь!
Так беги!»
Я побежал,
но в страшном гаме
у станционного ларька
вдали
с моими сапогами
того увидел паренька.
За вором я понесся бурей.
Я был в могучем гневе прав.
Я прыгал с буфера на буфер,
штаны о что-то разодрав.
Я гнался, гнался что есть мочи.
Его к вагону я прижал.
Он сапоги мне отдал молча,
заплакал вдруг и побежал.
И я
в каком-то потрясенье
глядел, глядел сквозь дождь косой,
как по земле сырой,
осенней
бежал он,
плачущий,
босой…
Потом внушительный, портфельный
вагона главный старожил
новосибирского портвейна
мне полстакана предложил.
Штаны мне девушки латали,
твердя, что это не беда,
а за окном
то вверх взлетали,
то вниз ныряли
провода…