Только не зная, кто Ты есть,
я поклонюсь Тебе, не зная,
и если мне укажут: здесь,
я место обойду по краю.
И самозванный, и глухой,
не утверждая, не теряя
и повторяя: Боже мой,
я место обойду по краю
и буду, ужасу учась,
смотреть открытыми глазами
на несмущающую связь
между Тобою и слезами.
Не делай глупостей, мой зверь,
не позвони, не обнаружься,
а, напружинившись, обрушься
на эту запертую дверь.
Нет недозволенного нам,
кроме того, сего и в третьих
претит нам, как легко заметить,
что всё открыто небесам.
Мы повторяем: поделом,
когда отчаянный ребенок
с неровным и глубоким стоном
с размаху бьётся в стену лбом.
Восславим то, чему верны,
и отвернемся недовольно
от тех, кому первопрестольны
другие платья и штаны.
И сменим то, чему верны,
поскольку от него устали,
поскольку сами мы вначале
себе сегодня не видны.
И я не с поезда. Я – нет,
я был рожден в родильном доме,
а прадед вовсе на соломе
явился видимо на свет.
За жизнь свою я не успел связать,
я не успел сказать
того, чего хотел.
Мне тусклый свет всё время бил в глаза,
когда я клял ночные поезда
и залезал в оплаченную клеть,
когда, хватая душу под уздцы,
я заставлял ее бежать по кругу
и вспоминать ненужную подругу,
испытывать летальные концы.
О бремя розы! Как ты далеко.
Я проиграл свое благое время,
прокинул душу и ушел за теми,
кого не знал и не любил кого,
но есть ответ, и он предельно прост.
По крайней мере так считается,
по крайней мере всё вокруг кончается
и вот перед тобою закачается
тот самый пресловутый мост
над водами несчастья и отчаянья,
но столько раз я пепельной водой
нырял в зеленый трюм планеты,
что мне не дать достойного ответа
и горнего не приобщиться света,
не протянуть вспотевшую ладонь.
Как пьяница за угол магазина
зайдя, вышваркивает пробку из фугаса,
и пойло красное сочится по мордасам,
вошедший в долю поджидает половину,
дома прекрасно розовеют над рекою,
над распушенным облаком полоска сини,
так поезд входит в мир из инея
мечтой какою-никакою,
так пустота готовится сменять
классическую форму пирамиды,
фаллическое зданье МИДа
на семицветную орловскую печать,
на женщину, хихикавшую вроде
еще вчера на прелые остроты,
на вдруг открытую на повороте
любовь и ненависть народа,
что было, есть и будет пустотой,
принявшей вдруг устойчивые формы,
чтоб через час из приоткрытой фортки
расплыться в воздухе пластом
и быть – не быть, как до сих пор