Кто-то сказал (кажется, Сократ или Платон): «Одно я знаю, что ничего не знаю»[183]. Хочется прибавить: «И ничего не могу».
Льву было труднее дойти до этой истины. Он чувствовал в себе силу дарования, хотя в то время редко был доволен собою. Боюсь сказать, что под влиянием установившейся всемирной популярности он и поныне работает над собой исключительно своими руками.
Несмотря на различие воспитания и положения, у нас была одна общая черта в характерах. Мы были оба страшные энтузиасты и аналитики, любили искренно добро, но не умели за него приняться правильно. Разбирали себя до тонкости, полагая, что это весьма похвально, а в сущности, анализ только щекотал наше воображение и нисколько не действовал на улучшение жизни. Лев был уже тогда полон отрицаний, но больше по уму, чем по сердцу. Душа его была рождена столько же для веры, сколько для любви, и часто, сам того не сознавая, он это проявлял в различных случаях.
Разговоры наши клонились большею частью к религиозным темам, но едва ли мы друг друга понимали. Где мне было постигнуть в то время всю многообразность его исключительной природы! Смешно даже подумать о том, как я силилась переделать его на свой лад, а он чуть-чуть не открещивался от моих идеальных теорий, и, кроме бесконечных споров, ничего из этого не выходило, хотя и не мешало нам сблизиться еще теснее.
Но вот мы плывем к Веве, в прелестное майское утро, по зеркальному Женевскому озеру… Остановились на берегу в Pension Perret[184], где нас кормили до крайности плохо. Лев уверял, что суп там готовился из полевых цветов: «Разве вы не узнаете лиловых колокольчиков, сорванных вами сегодня утром? Вы их бросили, а они ими воспользовались, и мы же будем за них платить!..» За столом с нами сидели три долгозубые, некрасивые англичанки и посматривали на нас как-то враждебно. Легко может статься, что наша неукротимая веселость оскорбляла их великобританскую важность. Впрочем, мы с ним и не засиживались и тотчас после обеда отправились к нашим друзьям, жившим поблизости.
И какие это все были милые, приятные люди! Княгиня Мещерская, урожденная Карамзина, с мужем, дочерью и сестрою Е. Н. Карамзиной, моей задушевной приятельницей. Затем прелестная и уже немолодая чета Пущиных – Михаил Иванович и Мария Яковлевна, прозванных впоследствии Львом Николаевичем Филемоном и Бавкидою