Так что ни одно застолье в хуторе Дёминском не проходило без мужа и жены Михальченко. Сами они куда как любили устраивать застолья. Ведь всего пять лет, как прошла война, и оставшийся в живых народ принимал жизнь как подарок и жил весело, празднично, одним словом, строил изобилие и процветание. Так на гарях в полное лето вдруг вспыхивает лазоревым цветом кипрей, и все радуются цветку и уже не замечают самой гари.
Так весело, любя друг друга и играясь, жили Николай и Клавдия несколько лет, как вдруг летом 1952 года приключилась беда.
Прикорнув после очередного празднества в центре хутора в школьном саду на скамейке, Николай умер во сне. Официально сообщалось, что остановилось сердце, однако хуторские женщины, оглядываясь, тихо прибавляли, что «подавился».
Председатель колхоза распорядился взять на поминки из сельпо практически всё дефицитное, что сохранялось в колхозе на важный день. Правда, водки на столах почти и не было, и даже хуторская выпивоха Шурка Горлова не спрашивала, почему.
До сорокового дня Клавдия из дома почти и не выходила. Она механически делала что-то и механически разговаривала с бабкою, не поднимая глаз. Она казнилась, что из-за неё, из-за её недогляда умер муж, ей казалось, что все осуждающе смотрели в её сторону. В особенно тяжёлые дни она сокрушалась, что потеряла не только Николая, но и себя – так тяжко давили низкие потолки, так мало света пропускали пыльные окна.
На пропитание двух женщин запасов было много, Николай давал и людям жить, и себя не забывал. Однако на сороковины во двор набилось столько народу, что пришлось устраивать шесть столов, каждый – человек на восемь-десять, столько вмещала комната, при этом все, будто сговорившись, хотели сказать слово, непременно обновляя рюмку и требуя по русскому обычаю того же от остальных. И неожиданно Клавдия обнаружила, что ни вермишели, ни копчёной селёдки, ни муки, ни даже каменных пряников, которых раньше никогда не проедали мыши, в доме не осталось.
Раньше она заходила в сельпо в любой час, когда и мужа-то там не было, и любой сразу же любезно накладывал ей в сумку что послаще и подефицитней. Чаще других это делал кладовщик сельпо Пётр Пронин. Он и глаз не поднимал на хозяйку, но метал при ней мешки и ящики, добираясь до припрятанного дефицита так расторопно и ловко, что сельповская уборщица Матрёна, женщина суровая, что камень, ходившая по хутору в любую жару в синем рабочем халате и сбитых тапочках, с удовольствием обмолвливалась: