орить, так поступать, так думать. Не надо. Но… все. Я ни-че-го не могу изменить. Вообще ничего.
Извини меня за сумбур. Может, напишу еще завтра.
Лизет.
Мы возвращались с кладбища. Яркое утреннее солнце сменилось дождем. А потом – неприятным туманом. Вместе с погодой менялось и настроение. Смерть страшна самым главным – расставанием навсегда. Тот, кто ушел, никогда на тебя не посмотрит, не поговорит, не выслушает, не будет раздражать-обижать, не будет предавать, не будет плакать и смеяться. В общем, не будет ничего. И ты по отношению к нему: тоже. Вопрос только в степени близости, необходимости, потребности, любви и еще, еще…. Вот в этом вопросе и кроется главная боль. А может, все не так? Мы продолжаем думать, советоваться, делиться мыслями, плакать, но только молча. И душе от этого хоть чуточку, но легче. А если правда, что душа не умирает, тогда, наверно, с ней мы и общаемся: мыслями, сердцем, чувствами. Может, от этого общения душ и боль потихоньку стихает?
Утром мы все уже знали, что он умер. Не успокоились, не смирились. Просто, приняли устно сам факт. Потом увидели холодное, чужое лицо. Нет, не чужое, а незнакомое, весь вид которого говорил: меня уже нет, и никогда не будет. От этого у живых и льются слезы. Уже знали, но еще не видели. А увидели – и осознали, и расплакались.
Назад по кладбищу шли очень медленно, понимая, что уже ни-че-го не возвратить. Дорогу начал застилать густой туман. В этот день, вообще, все было странно. Встречу назначили у морга в 10 часов утра, но отъехал печальный кортеж только в два часа дня. Говорили, что его будут кремировать, а повезли на кладбище и похоронили рядом с матерью. Мне показалось, что в ограде его могила была уже третьей. Да, да. Я вспомнила: много лет тому назад мы познакомились в автобусе: он ехал с поминок отца. Видимо, первая была могила папы, вторая – мамы, а третья – его. Все четыре часа было как-то неспокойно. Складывалось впечатление, что за эти четыре часа все переиграли. То есть, крематорий на кладбище. Я не понимала, почему задерживается церемония.
Организовали похороны его сестра с мужем, с которыми когда-то давно была знакома. Интересно, Клава сейчас вспомнила меня? Двое мужчин в штатском с военной выправкой и такой же манерой общения что-то говорили, явно настаивая. Вадим, муж Клавы, работал начальником строительного треста: такому сильно не прикажешь. Но он послушно соглашался, посылая одну машину в крематорий, другую на кладбище. В общем, я поняла, что за четыре часа переиграли не только место и способ захоронения, но и место поминок. Уже много лет никто не готовит поминки дома. В зависимости от финансов: кто в ресторане, кто в кафе, а кто и в заводской столовой. Похоже, что за эти четыре часа все приготовленное в кафе переместилось в гостиную Клавы и Вадима. Это меня удивило еще больше. Я бывала у них в доме пару раз. При огромной доброжелательности я интуитивно чувствовала, что семья живет закрыто. Не любят, когда приходят незнакомые. Мне кажется, что сын с невесткой, то есть Владик с Леночкой, так же вели себя в доме родителей. Наверно, поэтому у них часто звучала тема отдельной квартиры. Эта тема тут же встречала не отрицание, а отрицающее объяснение: зачем же тогда нам двоим огромная, метров 120, в сталинском доме квартира? Что в ней делать двум стареющим людям? О размене говорить запрещалось. У меня складывалось впечатление, что эта квартира и Зимний Дворец по своей значимости где-то рядом. А “святое” не разменивают.