Это... нехорошо. Точнее, это ужасно, черт подери! Я опустила глаза
в пол, поплотнее закутываясь в покрывало и пытаясь сообразить, что
мне сейчас делать. Притвориться, что лунатила? М-м-м, моих
способностей не хватит.
Я тихо вздохнула, воскресила свои самые печальные воспоминания:
когда мои братья решили украсить выпускное платье веточками, живыми
цветочками и камнями, преимущественно со двора, а после я нашла сей
шедевр, прилично залитый клеем-моментом, подкрашенный гуашью,
потому что без нее недостаточно ярко, прямо у себя на кровати. И
подняла полные слез глаза, сказав Дитриху:
— Мне кошмар приснился.
Еще и жалобно шмыгнула. Нет, так не пойдет! Вспомни, сколько ты
на это платье копила, сколько подработок брала. Несколько скупых
слезинок скатились по щекам. Давай, Кирочка, думай о тех самых
туфлях, которых постигла участь платья. А ведь мне их одолжила
подружка под мое честное-клятвенное, что ни царапинки, ни пылинки.
По итогу, не только не воспользовалась по назначению и возвращала
за них деньги, так еще и с подругой поссорилась. О, вот теперь
слезы вообще рекой потекли, да и нос наверняка стал похож на редис
— большой и ярко-розовый. Уж я-то знаю, как я выгляжу, когда рыдаю
— незабываемо отвратительное зрелище.
У Дитриха дернулась бровь, но больше он никак не показал своего
замешательства. Помог мне подняться, ласково придерживая. Закутал в
покрывало еще плотнее, обнял так, что я уткнулась носом в его
грудь, и... принялся ворковать:
— Это просто кошмар, милая моя. Пташечка моя ненаглядная. Любовь
всей моей несчастной жизни. Противоположность моей худой удачи. Я
тебя сейчас обязательно утешу.
Я мысленно поблагодарила всех богов, что моего лица никто не
видел, а вырвавшийся смешок превратился в некое подобие
похрюкивания, что с некоторой натяжкой можно было принять за
всхлип.
— Да, милый, утешь меня, прошу, — прогнусавила я, и
затряслась.
Нет, не от страха, а от того, что изо всех сил давила смех.
— Конечно, родная, конечно.
Я не знаю, какие выражение лиц были у магических следователей,
но сомневаюсь, что им удалось сохранить даже подобие
невозмутимости. Иначе минут пять, пока мы с Дитрихом обменивались
отвратительно слащавыми перешептываниями (которые, разумеется, все
прекрасно слышали), не стояла бы гробовая тишина.
Первой в себя пришла леди Дарелла, которая попробовала вежливо
вклиниться в наш разговор: