Иными словами, социальные реальности – это «игры в социальные взаимодействия», в ходе которых экспертные сообщества контролируют главный ресурс – «признанное», интеллектуально легитимированное знание. Именно это и является источником «когнитивной власти» как способности определять рамки формирования и восприятия идентичностей и интересов субъектов социальных взаимодействий [Antoniades, 2003, р. 29]. Соответственно, главным предметом изучения в рамках данной парадигмы становятся условия возникновения различных дискурсивных зон и практик, которые сочетают в себе отношения как конвергенции (притягивания друг к другу) смыслов, так и их дисперсии (рассредоточения, распыления) [Widder, 2004, р. 416]. Этот взгляд кажется плодотворным не только с теоретической точки зрения, но и в практическом плане, при попытке понять конфликтные ситуации, развивающиеся по принципу сталкивающихся друг с другом различных (порой полярно противоположных) реальностей, каждая из которых является социальным конструктом, порождением определенной комбинации разных типов и способов осуществления властных отношений.
Такой подход к описанной проблеме состоит в ее рассмотрении сквозь призму тех концептов, которые не столько разделяют «знание» и «власть» как различные формы социальных пространств, сколько представляют их в неразрывном единстве, как взаимно обусловливаемые сущности. Из этого следует, что отношения между государством и эпистемологическими сообществами приобретают форму режимов власти-знания, которые формируют различные рамки, или «стили политического мышления» [Merlingen, 2006, р. 183]. Два из них в дальнейшем анализе я выделю особо.
Экспертные сообщества и суверенное «тело» нации
Первая модель взаимоотношений между государством (властной элитой) и экспертизой исходит из их инструментального содержания. Ее сторонники видят суть проблемы преимущественно в выработке оптимального формата того продукта, который исследователи-профессионалы могут предложить на политическом рынке [Voeten, 2013], либо в поиске наиболее эффективных форм участия ученых в политике [Точка зрения, 2013].
В России такая утилитарная постановка вопроса часто приводит к мнению о том, что функция экспертов – это разработка государственной идеологии на основе «возрождения исторической памяти» и «понимания исторической цели существования России как цивилизации» [Golubchikov, 2013, р. 109]. В качестве другого отзвука той же логики можно рассматривать предположение о том, что суверенной России необходимы собственные школы в науках о политике и международных отношениях, со своим инструментарием, проблематикой и тематическим фокусом, свободным от западоцентризма. Понятно, что в основе проектов создания «своих» научных школ лежит неприятие претензий Запада на универсализацию своего партикулярного режима знания-власти. Однако при этом сама попытка построить альтернативу «западной» науке на основании того, что «наши» ученые по своей природе другие (например, не обслуживают интересы своих политических элит), кажется наивной и обреченной на неудачу. В. Тольц справедливо полагает, что если Восток исторически был объектом империалистических устремлений Запада, то из этого едва ли следует, что Восток способен предложить собственную категориальную концептуализацию мира [Тольц, 2012, c. 41–69]. Иными словами, критика Запада вполне возможна на языке самих же западных – генеалогически и содержательно – концепций. Все это имеет прямое отношение к России, режимы знания-власти которой хотят встроиться в антиколониальные дискурсы, в том числе и академические, но при этом не могут предложить содержательную альтернативу западному дискурсу, постоянно оперируя его понятиями.