В конце осени, когда массированные бомбежки и артиллерийские обстрелы прекратились и главной причиной жертв стал голод, тон пропаганды изменился. Прямых разговоров о голоде и связанных с ним преступлениях цензура не допускала, вместо этого основной упор был сделан на необходимости сохранить человеческое достоинство в условиях даже самых тяжелых испытаний. Город теперь изображался как оплот цивилизации в борьбе против нацистских варваров, защищающий не только Советский Союз, но и человечество в целом (аналогичный мотив присутствовал и в западной пропаганде). Этот посыл также оказался востребованным простыми ленинградцами, несмотря даже на то, что их собственный опыт во многом резко контрастировал с тем, как блокада описывалась на радио и в газетах.
Весной 1942 г. доминирующим мотивом в пропаганде стал образ весны как начала новой жизни, освобождения от зимы вообще и от ужасов голодной зимы 1941–1942 гг. в частности. Такое описание ситуации в городе снова оказалось довольно упрощенным; полностью игнорировалось, к примеру, то обстоятельство, что увеличение норм выдачи продовольствия хотя объективно и улучшило положение горожан, но на субъективном уровне переживалось часто довольно тяжело, поскольку даже новые увеличенные нормы оставались недостаточными. Тем не менее наступление весны действительно вселяло надежду, и это также было важно для измученных голодом и морозами ленинградцев.
Подобное осмысление места и роли Ленинграда в войне порождало острое ощущение собственной сопричастности происходящему в мире, личного участия в истории. Это чувство усиливалось и непосредственным опытом жизни в осажденном городе: автор приводит примеры того, как вид полуразрушенных снарядами и бомбами жилых домов с открытыми для постороннего наблюдателя остатками внутренней обстановки создавал впечатление о стирании границы между публичным и частным, а значит, и между личным и историческим. Как следствие, первые попытки увековечить блокадный опыт были предприняты еще во время самой блокады – в дневниках, рисунках, стихах, «Ленинградской симфонии» Шостаковича, наконец, в первых выставках, посвященных героизму защитников Северной столицы. Последние, будучи публичными мероприятиями, тем не менее воплощали не только официальный образ сражающегося города, но и опыт простых граждан: на выставках экспонировались дневники, личные вещи, предметы быта, даже ноябрьский паек 1941 г. для неработающих (125 г хлеба в день). Взаимодействие мифа и памяти, таким образом, снова приняло форму синтеза.