– Путь, залитый кровью убитых русских русскими же, ведет Россию не в обещанное врагами изобилие, а в гибель, в бессилье, в пустоту. На чужой беде – народ наш знал эту истину, но выбросил ее, словно хлам, на радость своим недругам – на чужой беде счастья не построить… – до предела возвышал голос тридцатилетний командующий, чтобы каждое его слово было услышано угрюмо замеревшими полками, но более – черной, настороженной толпе селян, застывшей на самом краю вздоха облегчения, который не в силах она будет сдержать, как только он даст приказ уходить.
С высоты своего Воронка Дмитрий видел несколько мужичьих телег с прикрытым рогожкою товаром, привезенным на площадь ради базарного дня, сидящих на крайней из них мужиков, за спинами которых маячила молодка в белом платке, переговаривавшихся между собой стоявших обособленно зажиточных граждан – в картузах с широкой тульей и с выпущенными по жилеткам блестящими цепочками часов, и мужика со связкой ключей у арестантской избы, маявшегося в ожидании минуты, когда ему можно будет выпустить недосидевших срок.
Всюду, куда они приходили, начинал действовать приказ командующего о запрете спиртного – все гражданские лица, виновные в изготовлении и продаже оного, предавались военно-полевому суду, а пьяные арестовывались на четырнадцать суток или, что было редкостью, платили тысячерублевый штраф, половина из которого определялась лазарету. При виде тоскующего в нетерпеливом ожидании мужика с ключами Дмитрию вспомнились слова императора Вильгельма Второго, сказанного им как раз перед Великой войной: перо могущественно только тогда, когда его поддерживает сила меча. Правдивость слов немца он теперь наблюдал воочию.
Не то чтобы Дмитрий не слушал своего командующего или не был с ним согласен – он лишь знал, что никаким словам уже не изменить и не остановить того, что неминуемо должно произойти. Все слова, сколь бы ни были они правильны, стали ненужными, легковесными, порой даже бессмысленными. За два года Гражданской войны он много видел такого, что не под силу было объяснить словами – встречали хлебом-солью, целовали руки – и тут же находились те, кто стрелял, лишь зазевайся, в спину. Он слушал и не слушал, чувствуя в своей душе перед отходом в неведомое не пробуждение ненависти ко всему тому, что выталкивало, отторгало их, а, скорее, равнодушие.