Тень отца - страница 11

Шрифт
Интервал


Обнаружив в земле аккуратную дырку тарангуля, полагалось «выливать» его, таская воду банку за банкой, покуда она не станет поперек горла. Именно за выливанием тарангуля впервые обнаружилась моя склонность к подвигам, проявлявшаяся исключительно в коллективе: тарангуль – громадный, суетливый – выскочил так внезапно, что все обомлели, и только я, самый жалкий клоп, нашелся накрыть его поллитровой банкой и, почти обезумев, трахнул по ней кирпичом с такой силой, что только чудом обошлось без жертв.

Я и посейчас больше трепещу перед отвратительным, чем перед опасным: крыса для меня страшнее овчарки.

К животным я относился как будто бы в точности как к людям («К нам Васька Знаменский приходил», – рассказывал я про соседского кота), а любил их, пожалуй, еще и больше. Чужаками (евреями) я их считал лишь в одном: я ничего у них не перенимал и не стремился занять среди них достойное место. А в остальном – я и сейчас поглядываю на животный мир не без умиления: как же, воплощенное торжество жизни – проходят годы, века, а котята все такие же игривые, кошки грациозные, телята простодушные, а коровы кроткие и дойные, не нужно только вспоминать, что это другие телята и другие коровы. А те, прежние, – и самый кал, в который мы их обратили, успел тридцать раз обернуться в торжествующем (бессмертном) кругообращении веществ. (Вот вам образец еврейского индивидуализма, уничтожающего ощущение бессмертия, свойственное роевому народному сознанию, взирающему выше индивидуальностей.)

Каждый год весной, настолько ранней, что по нашим североказахстанским меркам это была еще зима, в кухне появлялся крошечный теленок. В сарае он мог замерзнуть, но я этого не знал и не интересовался. Ему веревкой отгораживали угол, он разъезжался на каких-то хрящах, которые нужно было обрезать (телят тоже обрезают). Очень скоро он начинал бойко постукивать копытцами, до невероятности простодушно оглядывая выпавший ему Эдемчик. Иногда он застывал и начинал струиться на пол из слипшейся волосяной висюльки на шелковом животике.

– Писяет, писяет! – радостно кричал я, дежурный по теленку, в то время еще добросовестно относившийся к своим обязанностям, и гордо прихлопывал его по шелковой спинке. Он мигом подбирался, и бабушка успевала – «Надо ж, скоко напрудил!» – подставить ему извлеченный из небытия специально для дней теленка зеленый горшок с ржавыми болячками на дне. В новоявленном горшке я, к восторгу своему, узнаю свой собственный, канувший в мою персональную Лету, еще совсем коротенькую, но уже поглотившую довольно много лиц и предметов. Однажды, когда горшок зимой доставили с улицы, я обнаружил на его дне острый ледяной сталагмитик, истаявший под первыми же каплями без всякого протеста, как делается все в мудрой и гармоничной природе. В своем же загробном существовании горшок совсем одичал – изоржавел, погнулся… Нет, Эдему не нужны выходцы из иных миров: спящий в гробе чужак мирно спи – жизнью пользуйся живущий.