Со своими пацанами я уже без всякого страха забрел в бывшую Преисподнюю по ту сторону Океана, на Зунты – какие-то белесые и бескрайние песчаные отходы обогатительной фабрики, от которых у меня неизменно разбаливалась голова, с чем, однако, я и не думал считаться. Моя склонность к подвигам ради наших росла быстрей, чем выпадали молочные зубы.
За одной из границ моего первоначального мира начинался огород Айдарбековых. На пограничном столбе часто слезилась на солнце диковинно темномясая колбасина; дедушка Ковальчук насмешливо подмигивал в ее сторону: «Сейчас заржет». Есть конину, а тем более выдерживать ее на солнце нам представлялось делом бесспорно дурацким.
Однажды мы с Гришкой и еще одним пацаном постарше собрались оттырить айдарбековского сына Айдарбека. Меня абсолютно не интересовало за что: раз наши решили, значит, надо – в Эдемах только так. Айдарбек был сильно постарше и слыл человеком опасным; знатоки советовали одному кинуться под ноги, а остальным…
Но никто не решался сделать первое движение, и драка уже начала вырождаться в нудные препирательства. И тут я, самый маленький, зажмурившись, кинулся Айдарбеку в ноги и, клоп, впился в них пиявкой, не чувствуя ударов, а только фиксируя вспышки в голове. И Айдарбека-таки отдули!
Я могу (и очень хочу!) тянуть повествование бесконечно, как сладкий корень, хотя прекрасно сознаю, что воспоминания о босоногом детстве – один из самых несносных жанров советского казенного народничества. Но только так и удается хоть на полчаса вкусить иллюзию, будто не все проходит безвозвратно, что кое-что можно извлечь из загробного существования – пусть кривым и облезлым, как мой зеленый горшок. То, что нам по глупости кажется победой жизни, – это на самом деле только мимолетный перевес памяти, на мгновение вырвавшей у тьмы какой-нибудь клочок драгоценной для нас жизни, чтобы в следующий миг кануть во тьму вместе с нами. Но лишь ради этой вспышки я, терпеливый, как археолог, складываю из исцарапанных стеклышек и истлевших лоскутьев увечный абрис моего папы, Яков Абрамовича, самой бодрой в городке походкой спешащего домой по ослепительному переулку среди растрескавшихся заборов, иссохших плетней и гораздо более степенных в сравнении с ним кур, юмористически поблескивая совершенно круглыми окулярами, уменьшительными для зла и чудовищно увеличительными для добра. В пыли раскиданы ржавые разнокалиберные гири: парни, кто похуже, кто получше, корячатся под двухпудовкой. «А ну вы, Яков Абрамович!» – подзуживает какая-то язва – и папа без всякого видимого усилия возносит ржавую каплищу над своей бритой (Котовский) головой