Однако в девять детство кончилось. Мать понесла и родила сестрёнку, с рожденья увечье; родаки сдали её в дурку. То ли с этого, то ли с чего другого дед помер. И оказалось, что он тот неяркий, но единственный винтик, который выдернули, и житуха, как бугаина, которому в висок втащили, что постоял ещё, покачался и осел, как обед в очко.
Вот мы и понеслись с горы на санках. На похоронах бабку разбил паралич. Её к нам перетащили. Она под себя ходит, вонища на весь дом, мать с Анькой убирать не успевают. Усадьбу в Переславичах забросили, улья распродали. Зарплату в колхозе стали задерживать, медовы барыши накрылись. Отец с матерью начали закладывать, а как бабка преставилась, запили по-чёрному. Да вся Корма запила, работы нет, денег нет, чем не занятие.
Но именно со смерти деда, которая как фонарь осветила тёмный сарай детства, я помню женщину своей жизни.
На деревянной сцене актового зала школы на фоне бордового бархатного занавеса стояла Галка. Худенькая и высокая для своих десяти лет, в чёрном форменном платьишке с белым фартуком, в щегольских белоснежных колготах и чёрных лакированных туфельках-лодочках. В белых прилизанных волосах, над оттопыренными ушами как два пиона два пышных банта. Справа херачит по фортепьяно училка музыки, тощей ногой педалирует, ветки взмахивают над клавишами и застывают, то ли ноту вытягивают, то ли артроз. А Галка, которую я тогда как впервой увидел, поёт так пронзительно про горящие самолёты и солдат, которые мир спасают, что мне мечтается с гранатой под танк фашистский, погибнуть, но только чтоб на её глазах.
Толстый солидный бизнесмен, отмотавший срок в академии за голду магаданскую, с брюхом тройню носить. Но для меня он навсегда жирдяй с красной от ветра рожей, в серой ушанке, позорно по-детски завязанной верёвочками под подбородком с глубокой ямочкой, в валенках, в синей куртке с жёлтыми нагрудными чердаками. На горбушке ранец, а в нём узелки пшеничные, которые мать спекла. Накануне Анька принесла молока, и мы хлебали крошенину, когда родаки ввалились с банкой самогонки, стали адовать, что их булку мы стырили, отец, сука, стал хвостать ремнём, я слился на улицу, так и не дожрав. В комнату пробрался к ночи, так что бункер пустой скручивало, как яйца в кулаке. В отличие от нас Толстый жил дородно.