Возле входа уже толпились люди, постепенно просачивавшиеся куда-то внутрь. Гельвидиан потащил Веттия туда же, и вскоре они прошли в просторное помещение, размером настолько же превосходившее обычный вестибул, насколько сам дворец превосходил обычный дом. Внутри собралась довольно значительная толпа людей всех сословий. Это были те, кто пришел приветствовать августа как общего патрона. Гельвидиан решительно устремился в эту толпу – Веттий едва поспевал за ним. Но затем вожатый замедлил шаг и с чинной неспешностью приблизился к группе людей, в которых по облику сразу можно было узнать философов. Разбившись на еще более мелкие компании, они о чем-то оживленно беседовали. Гельвидиан подал Веттию знак: сейчас-то и можно услышать что-то интересное. Но сначала Веттий мог уловить лишь обрывки разговоров:
– По мнению Варрона, – обстоятельно вещал чей-то немного гнусавый голос, – нельзя говорить «я прочитал половинную книгу» или «я услышал половинную басню». Он объясняет, что надо говорить «книгу, разделенную на две половины», и точно так же «басню, разделенную на две половины». А вот если из секстария отлить гемиту – тогда надо говорить не «вылит секстарий, разделенный пополам», а «половина секстария»…
Веттий хмыкнул, но Гельвидиан сделал подчеркнуто серьезное лицо. Тут же другие речи быстро отвлекли внимание юношей.
– А я вам говорю, что в венках продавались только те рабы, которые были захвачены по праву войны. Это я у Целия Сабина вычитал. А в войлочных шапках – те, за личность которых продающий не может поручиться…
– …Это я у Клеарха и у Дикеарха выискал: Пифагор был сначала Эвфорбом, затем Пирром из Пирантия, потом – Эталидом, и, наконец, – представьте! – прекрасной блудницей по имени Алко…
– …Так исполняй работу больного! Больной тоже при своем деле. Не раздражайся, терпи. Умираешь – жди смерти благодушно. Да и что за беда, если помрешь?
– Ох, и посмотрю ж я на тебя, как ты сам помирать будешь! – раздался хриплый голос рядом с говорившим.
Стоявшие вокруг него тотчас же отпрянули в стороны, и Веттий увидел существо, которое и представить себе не мог в палатинских покоях. Это был человек без возраста, вид его выдавал, по крайней мере, трехмесячную немытость, и в воздухе вокруг него распространялся горький запах тления. У него были длинные, спутанные, сальные волосы, через плечо его свисала нищенская сума, а в руке он держал суковатую палку. Надет на нем был палий, или трибон, – обычный плащ философа, – но настолько грязный, что, казалось, его стирали в сточной канаве. Словом, по виду это был философ-киник, причем такой, что, поставь с ним рядом самого Диогена Собаку, тот бы показался обычным городским обывателем (судя по рассказам о нем, по крайней мере баню он посещал). Выражение лица кинического философа было неприятно – на нем как будто застыла приклеенная усмешка.