В журналистике же ему больше всего нравился метод наблюдения. Он любил изучать людей и окружающие предметы, иногда смущая своим пристальным взглядом сами объекты исследования. Однако никогда не писал об этом, не делился опытом, да и вообще предпочитал с газетами не работать. Но кое-какие ассоциации, связанные с наблюдениями, всё же навсегда отпечатались у него на обратной стороне мозга. Он знал, например, что запах скошенной травы напоминает запах арбуза. Гуляя по центру, он частенько садился на постриженный газон и наслаждался воспоминаниями из детства: там, далеко в прошлом, мама всегда приносила домой огромный арбуз в середине августа – единственная причина, по которой маленький Рома ждал лета. Единственная, потому что любимым его временем года все-таки была осень.
Последние три года превратили его в совсем другого человека, на которого раньше сам Лузов посмотрел бы недоверчиво и скептически. Время сделало с ним что-то невообразимое, перевернуло все его взгляды и заставило поставить под сомнение даже устоявшиеся законы природы. Он мог часами восхвалять метафоричность придуманных им образов, а потом с тем же рвением поносить их последними словами. Как любой творец, он стремился к самовыражению, а потом зарывался головой в песок, боясь столкнуться с несовершенством своего творчества. Он хотел воспеть торжество жизни, но она разочаровала его, и он понял, что истинна одна лишь смерть.
И вот теперь он стоит на краю, и все, что ему осталось, – это последний прыжок, после которого весь мир погрузится во мглу и невесомую пустоту.
* * *
В его жизни было две женщины, не считая матери и сестры, которые имели на него самое сильное влияние – Мари и Вера. Под их невидимым воздействием он сжимался, как пластилин, принимая то одну форму, то другую. Любому мужчине это показалось бы унизительным, но было в Лузове что-то такое, что при всем этом не лишало его самобытности и уникальной индивидуальности. От рождения он был достаточно мягок и скромен, ко всем относился с почтением, но без заискивания; чужая гордость вызывала в нем восхищение, а неуверенность – жалость. Казалось, в нем не было никакого стержня. Убери из-под него опору – и он тут же развалится. Однако это было самое горькое всеобщее заблуждение. Никто на всем свете не мог диктовать ему, что делать, и Лузов всегда четко отслеживал грань между компромиссной благосклонностью и танцами под чужую дудку. Вера этой черты сознательно не пересекала, а вот Мари – неосознанно всеми силами пыталась ее стереть.