Дерево, на котором он ездил в Россию – тутовник с сочными белыми плодами у калитки их дома. Мы много раз с Генкой лазали на него. Генка забирался на самую вершину, ел плоды и уносился в свою "Расею".
– До России не доедешь, – мысленно говорил я ему, – тут там не растет.
Много лет назад он все же уехал, и уже, к сожалению, и к боли души моей, умер. Тутовник заболел, укоротился, уже нет в нем той стати, что уносит в "Расею". Дерево осталось как-то вдруг без ветвей, просто макушка прямо на стволе. А сам ствол покрылся наростами, будто хранил в кольцах нароста историю и тайные мечты Генки, а может, просто заболел чем-то неизлечимым.
Всякий раз, вспоминая эту мугамную пытку, я вижу себя, нетерпеливо ерзающего на стуле, корчащего рожицы исполнителю, проклинающего всю музыку на свете. И слышу крик соседского петуха. Забредя к нам, он стоял посреди грядки и кричал.
Потом ему начинал вторить издали фальцетом петух Греб…овых. Греб…ковы вспоминались мне всегда вместе со своим бойким тонкоголосым петушком. Я даже думал, что фамилия у них от петушиного гребешка. И не знал, что они были евреями. Это, конечно, больше являлось свидетельством моего интернационализма. Я не знал, что еврей и мой одноклассник Ленька Г. Встретившись с этим веселым, неунывающим человеком уже довольно в зрелом возрасте, когда вовсю культивировалась народность, я спросил:
– А ты не еврей?
– Я-в-ре-ей, – сказал Ленька, смеясь, растягивая это короткое слово. Ответил, как мне показалось, с достоинством, заслуживающим уважения.
Теперь я уже навсегда про Леню только и знаю, что он был евреем, и что он первым из нас, еще в пятидесятые годы, учась в начальной школе, надел джинсы. Он зашел в класс в смешных для нас штанах.
Тогда я познакомился с джинсами, хотя и не знал, что это джинсы. Множество карманов на его синих штанах вызвали восторг, смех и зависть. Во мне, наверное, зависть, коль я запомнил столь незначительный эпизод. Действительно, незначительный, мало ли кто в штанах смешных ходит.
Мугам продолжался, ненавистный певец пел, на грядках кричал петух и ему вторили фальцетом. Потом мама назидательно тихим голосом сказала:
– Перестань гримасничать, он, между прочим, родственник наш маштагинский.
Когда мама говорила тихим голосом, я всегда становился послушным. Мне казалось, что у нее опять болит сердце. Вспоминал, как отец просил нас беречь маму. Я замолкал, начинал просить небеса, чтобы маму мою не трогали. Но тогда, услышав тихий голос мамы, почему-то не мог успокоиться. Словно знал, что ханандэ этот дан мне на долгие годы.