Разговаривая, дядя Кюхейлан активно жестикулировал: то расчесывал руками воздух, то выставлял вперед два пальца, словно держал в них воображаемую папиросу.
– По вечерам отец при свете газовой лампы устраивал на стене театр теней, изображал своими ловкими пальцами целые города. Так он повествовал и о Стамбуле. Сначала показывал нам длинные пароходы, затем еще более длинные поезда, а потом на стене появлялась тень молодого человека, стоящего под деревом. Когда отец спрашивал, кого ждет этот юноша, мы все в один голос отвечали: свою возлюбленную! Но отец, желая нас позлить, сажал юношу в тюрьму или заводил в воровской притон и лишь потом, когда мы теряли всякую надежду, устраивал ему встречу с любимой. Стамбул очень велик, твердил он, там за каждой стеной – своя жизнь, за каждой жизнью – своя стена. Он, Стамбул, словно колодец: глубокий, но тесный. Одних пьянит его глубина, других душит теснота. Потом отец поворачивался к нам и говорил: «Я расскажу вам о том Стамбуле, который видел собственными глазами». И он рассказывал, одновременно создавая на стене картины, и его рассказ уносил нас из нашего маленького домика в неведомый город, рождаемый тенями и становящийся огромным, как ночь. Я вырос на этих рассказах, Доктор. Эти стены, дверь и темный потолок мне хорошо знакомы, мой отец говорил именно об этом месте.
– Ты здесь только первый день, дядя Кюхейлан. Не торопись с выводами, подожди немного.
– Доктор, когда ты говорил, я чувствовал себя так, словно давно уже здесь. Сейчас день или ночь?
– Не знаю. О том, что наступило утро, мы узнаем, когда приносят еду.
Обычно по ночам следователи отправлялись на улицу, на задания, охотились на свою добычу. Это было единственное время, когда мы могли поспать и вообще немного расслабиться. Впрочем, какого-то прочно устоявшегося, единого для всех распорядка здесь не водилось. Бывало и так, что кого-то пытали круглые сутки, не возвращая в камеру, как меня первые пять дней.
– Интересно, что нам сегодня дадут поесть, – сказал я.
– А что, здесь по-разному кормят?
– Да, хлеб и сыр каждый день разные. Хлеб иногда просто черствый, а иногда очень черствый. Сыр то плесневелый, то откровенно гнилой. Повар каждый раз балует нас чем-нибудь новеньким.
Дядя Кюхейлан улыбнулся. Он уже два часа сидел на корточках, прислонившись спиной к стене. Следы побоев на его лице распухли, посинели. Только глаза поблескивали. Он поправил наброшенный на плечи пиджак и спросил замершего у прорези Демиртая: