В сторожке удушливо пахло едким и влажным паром, поднимавшимся от шинелей, разложенных на печке.
– Стреляют, Юрий… Еще стреляют, слышишь?
– Расстреливают, Вишневский. – Некрасов поднял голову: в пробивающемся через слепое заледеневшее окно утреннем свете античные черты его лица показались Вадиму серыми и страшными. – Кому там, в бога душу, стрелять? Конечно, в лесу сейчас наши, но в таком же нелепом положении, что и мы. Соединиться нет никакой возможности: господа товарищи прочесывают лес. Отсюда и стрельба. Остается сидеть и… пить… – Юрий негромко рассмеялся и, взболтнув оставшийся в стакане самогон, выпил.
– Мне больно на тебя смотреть. Как ты можешь, Некрасов? – По обыкновению юнкерских дортуаров[2], они чаще всего были друг с другом на «ты», но по фамилиям. – Как ты можешь спокойно слушать эту стрельбу?
– Зрители спектакля в любой момент могут сделаться действующими лицами. Ergo[3] – ты тоже можешь не беспокоиться.
Вишневскому, от острого ощущения нависшей опасности нисколько не опьяневшему, действительно было больно, как всегда бывало в тех случаях, когда вылезало наружу циничное бретёрство Юрия. Пожалуй, только Юрий и был на такое способен – в сторожке лесника, в полном красных лесу, пить словно от гарнизонной скуки, за сотню верст от противника…