Воскресения Люка Роелса - страница 4

Шрифт
Интервал


– Люк!

Литавры в моей голове затеяли язвительный перезвон. Голос Аклы продирался сквозь «Гамбургскую траурную музыку», испечённую духовыми, ударными и кучей струнных, оставляя смысл слов за кормой восприятия. Уши застлал грохот – громогласный, как ядерный взрыв «Толстяка» над японским городом Нагасаки. Когда литавры умолкли, стало нестерпимо тихо.

– Родной, ты ни в чём не виноват! Зачем же себя так терзать? Так ненавидеть? Губить? Разве мало придурков, способных на это вместо тебя? Послушай меня, Люк…

Лицо Аклы смазалось, вытянулось и растеклось в перспективу. Чтобы избавиться от наваждения, я боднул лбом пространство. Проклятье! Пиво насквозь прогоркло! Надо было брать чешское! Американцы разучились варить «Будвайзер»! Слёзы Аклы покатились по полу исчезающими горошинами, казалось, их таскали в подпол приблудные мыши. Укоризненно застучала барабанная дробь, загнав меня в дальний угол:

– Почему ты себя так ненавидишь?

Гадкая фраза, где-то я её слышал, один к десяти, что недавно. Прищурился на своё отражение в окне. Какой простор для человеколюбия! Вот истинная свобода любить… Или ненавидеть… Чувство слишком великое, чтобы воодушевлять им такое пугало, как я… Взгляните, это Люк Роелс… собственной персоной. Ему вполне достанет брезгливости и презрения… Даже с избытком… От безысходности я коснулся манипулятора – но Грустный слоник не тронулся с места…

– Не волнуйся… – всхлипнула Акла, – это я вынула батарею.

– Ты…! Какого чёрта!!! Кто просил?!

Она всхлипнула. Тогда я запустил в неё бутылку. К счастью, промазал. Посыпалось стекло, рахитичной медузой поползла по стене пена.

Когда я, будущий программист, но в те времена студент «Long Island University», вернулся из клиники домой, Акла, девушка с фундаментальным бюстом, внушительным задом и пикантными оспинками щёк, впала в грех, коим страдают многие женщины при таковых подробностях. Она утопила калеку в патоке усердия и забот. Сдувала пылинки, меняла «пелёнки», баюкала, как младенца: «Спи, мой мальчик, я тебя не оставлю». И даже предусмотрительно плакала. Жалела. Жалела до позвоночных колик, до икоты, пока не вжилась в образ всепрощающей мамочки – её ненаглядной Святой, во плоти Марии Магдалины де Пацци, прозевав моё созревание в кухонного деспота. Меня раздражало всё: уведённый от кровати Грустный Слоник, разбросанная обувь, превращавшая квартиру в ковбойский полигон, забытая на верхней полке упаковка любимых хлопьев. Простушке Акле мелочи быта казались мыльными пузырями, не достойными переживаний. Её неразборчивость, обратная сторона чёрствости, бесила и я постепенно черствел сам, подобно хлебному ломтю, забытому на столе. Злость пожирала изнутри, но старался терпеть, страстно желая, чтобы Акла сама догадалась о причинах моего негодования. Куда там! Подобное понимание приходит с годами и с горьким опытом… Но зачастую непоправимо поздно…