– Так будет? – спрашивал задыхающийся голос Андрея.
– Будет.
– А как же он? – И все Бугреевы глубоко вздохнули и замерли.
– А что он? – спросил Вилемсон твердо.
– Дед умрет, – жалобно выговорил Андрей, и все Бугреевы вздохнули снова.
– Может быть, и не умрет, – неуверенно сказал Вилемсон.
– И бабка умрет. – И снохи заплакали.
– Мать ни в коем случае не умрет, – заверил Вилемсон и добавил: – Впрочем, она женщина пожилая.
Вдруг все зашумели, зашевелились. Внучата помоложе юркнули в кусты, снохи бросились к своим избам. От дедовской избы к нам медленно шел Иван Степанович, держа в обеих руках огромную, грязную, пахнущую землей связку бумаг.
– Вот она, карта. – Иван Степанович держал в руках пергаментные слежавшиеся листы, и пальцы его дрожали. Из-за его могучей спины выглядывала Серафима Ивановна. – Вот – отдаю. Двадцать лет. Сима, прости, Андрей, Петр, Николай, все сродники – простите. – Бугреев заплакал.
– Ну, полно, полно, Иван Степанович, – сказал Вилемсон. – Не волнуйся. Радуйся, а не огорчайся. – И велел мне держаться поближе к Бугрееву. Старик вовсе не думал умирать. Он скоро успокоился, помолодел и болтал с утра до вечера, хватая за плечи меня, Вилемсона, Васильчикова, – все рассказывал о бельгийцах, как что было, где стояло, какие были прибыли у хозяев. Память у старика была хорошая.
В пергаментной, пахнущей землей связке бумаг была подземная карта этого края, составленная бельгийцами. Руды: золото, железо… Драгоценные камни: топаз, бирюза, берилл… Самоцветы: агат, яшма, горный хрусталь, малахит… Не было только тех камней, ради которых и приехал сюда Вилемсон.
Иван Степанович не отдал алмазной карты. Алмазы на Вишере нашли только через тридцать лет.
<1959>
Я бережно храню свой старый складной стетоскоп. Это – подарок в день окончания фельдшерских лагерных курсов от Нины Семеновны – руководителя практики по внутренним болезням.
Стетоскоп этот – символ и знак возвращения моего к жизни, обещание свободы, обещание воли, сбывшееся обещание. Впрочем, свобода и воля – разные вещи. Я никогда не был вольным, я был только свободным во все взрослые мои годы. Но все это было позже, много позже того самого дня, когда я принял этот подарок с чуть затаенной болью, с чуть затаенной грустью, как будто не мне, а кому-то другому следовало подарить этот стетоскоп – символ и знак главной моей победы, главной моей удачи на Дальнем Севере, на рубеже смерти и жизни. Я отчетливо чувствовал все это – не знаю, понимал ли, но чувствовал безусловно, укладывая стетоскоп рядом с собой под вытертое лагерное одеяло, бывшее солдатское, одеяло второго, а то и третьего срока, которые давались курсантам. Я гладил стетоскоп отмороженными пальцами, и пальцы не понимали – дерево это или железо. Однажды из мешка, собственного мешка, я на ощупь вынул стетоскоп вместо ложки. И в этой ошибке был глубокий смысл.