Гул - страница 10

Шрифт
Интервал


– Пли! Пли! Пли! И ещё раз!

Предвкушает, масляный блин, как закатится вечерком к вдовушке, как расскажет про свои подвиги, как запустит жирную рученьку под испачканные мукой юбки. И обязательно потащит вдову-раскладушку в бывшую усадьбу, чтобы овладеть бабой, как при старом режиме.

Сладко замечталось командиру, и он в последний раз приказал:

– Пли!

Глава IV

Паревка оживала. Поначалу село подобрало юбки и приготовилось к мести, помня, как с холмов, где стояла опустевшая барская усадьба, бросалась вниз антоновская конница. Она с гиканьем налетала на опешивший продразверсточный отряд и собирала в мешки для капусты отрубленные головушки. Ныне помещичий сад пустовал. Не гуляли в яблочных тенях эфирные дамы и больше не всхрапывали в вишнёвой засаде партизанские кони. Крестьяне потихоньку ходили в сады за дичающими плодами, все меньше пугаясь солдат, хрустящих дворянскими яблочками.

Привыкли и к комиссару.

Ходил он по селу широко, никого не боясь, будто родился в ближайшей будке. Нюх у него тоже был собачачий, и когда вздрагивали красивые римские ноздри, вздрагивала и вся Паревка. Боялась, что почует комиссар, под какой кабачковой грядой запрятан револьвер, где в речке Вороне лежат мешки с заветной мукой и на какой печке затаился антоновец. Но как будто плевать было комиссару. Один раз он действительно плюнул, только не в рожу – такого бы не позволило лицо Мезенцева, а в канаву, где червился то ли кулак, то ли дохлая кошка.

Ребятишки подходили к комиссару с изголодавшейся радостью и улыбками. Он отвечал спокойно, однако без радости и улыбки, возмещая телесное чувство перераспределением конфет из кармана галифе в грязные детские руки. Давал без цели и соблазнения, не пытаясь обменять барбариску на чьих-нибудь родителей. Пару раз хмыкнул, сказал теплолюбивое осеннеё слово, подул на выгоревшую голову-одуванчик. Из-за плетней, делая вид, что справляют нужду, следили за комиссаром бабы. Оправившись, они бежали в избы, где докладывали мужьям. Те, будто комиссар был в их безраздельной власти, тихо и зло гудели:

– Поглядеть надо… Подождем. – И «подождем» неуловимо превращалось в «подожжем».

Ждал и Гришка. Ждал, когда оступится комиссар, зайдет за сарай покрасить струей доски или отправится через Змеиные луга искупаться в Вороне, вот тогда… Тогда Гришка Селянский колебался. Лучше всего было убить Мезенцева финкой, всадить веселый нож в такое сильное тело да провернуть несколько раз, точно кончился у комиссара завод. Был ещё у Гришки иностранной конструкции пистолет, который пел швейцарским соловьем. Вдобавок хранилось у Гришки за пазухой одно тюремное воспоминание. Залётный политический всё открывал в камере профессорский рот, будто Гришка туда писей тыкал. Надоедало это Грише – бил интеллигента. Не надоедало – тоже бил. Не понимал Селянский, как можно быть таким чудилой. Как можно носить очки, бородку и не знать, что такое святцы со шкерами? Вот и выбивал из учителишки жизнь. Плохое это было воспоминание, неудобное. Не принимали его в залог подпольные купчики. Не соглашались карточные дружки поставить на кон. Да и не накинешь память на шею вдовице: требовала бычья шея не удавки, а бус. Но когда увидел лихой человек Мезенцева, сразу понял, чем можно перебить прошлое. Достаточно нарезать из комиссара ремней, как сгинет из памяти интеллигентишка: унижение могучего человека приятней. Пухла от мыслей чернявая Гришкина голова. Не было бандиту покоя. Даже милуясь с толстушкой, и, твёрдо пробиваясь к её шейке, думал Гриша, как убить Мезенцева.