Журавлиным кликом отзвучала даль,
Но со мной осталась зимовать синица,
Разгонять тоску мою, скуку и печаль.
Я на подоконник насыпаю крошки,
Чтобы ей теплее было в холода,
И она стучится клювом мне в окошко:
Веселее, друг мой, горе – не беда.
Все пути-дороги снег засыпал белый,
Ни следа, ни звука – всюду гладь и тишь,
А я всё надеюсь глупо и несмело:
Может быть, ко мне ты тоже постучишь.
И когда ночами мается-не спится,
И хрупка надежда, и пуста земля,
Так мне трудно верить – уж прости, синица —
В то, что ты и вправду лучше журавля.
Без названия.
На улице в двенадцать гаснет свет.
Мрак холоден, тревожен, недвижим…
Увидев у окна мой силуэт,
Ты спрашиваешь: где же твой режим?
Ты спрашиваешь это просто так,
И с той же интонацией, шутя,
Я обернусь, отвечу: а, пустяк, —
И отвернусь; а полчаса спустя
Пройду мимо дверей твоих, как вор,
Туда-сюда, и повторю не раз…
Спит общежитье. Гулок коридор,
И эти строки вовсе не о нас,
А обо мне… Об этой тишине,
Изученной шагами наизусть,
О графике дежурства на стене,
О том, что называют словом «грусть».
Бабье лето.
В Шестаково бабье лето ходит поступью картинной,
В Шестаково бабье лето словно в мае соловьи,
В Шестаково бабье лето вяжет, вяжет паутину
На леса, луга и речку и на волосы твои.
Как идёт тебе причёска с этой нитью серебристой!
Ах, зачем я не художник – написал бы твой портрет.
В Шестаково бабье лето, воздух ласковый и чистый,
В Шестаково бабье лето, словно в мае яблонь цвет.
Хорошо, когда ты с кем-то, хорошо, когда ты юный,
И на сердце нет печали и раскаяния нет,
И трепещут паутинки – заколдованные струны,
И на них играет осень свой волшебный менуэт.
Наденька.
И растаяло имя льдинкой:
На-день- ка… Кап-кап-кап…
А я сына назвать хотел Димкой
И быть лучшим из пап.
И конечно, мужем хорошим
Думал стать…
Я серьёзно ведь, не нарочно —
Вправду, Надь.
Мы бы в садик вместе ходили,
В лес, в кино,
И тебя бы очень любили,
Но, но, но…
Мы читали б разные книжки,
Первым делом букварь.
Ну, зачем ты так? Жаль мальчишку…
Очень жаль.
Счастье.