Но как оторваться от этого снежно-крахмального, щемящего, горького мира?
На плите утюги: один «Кемерово», для угольёв, и литой поменьше, каслинский.
Большой утюжище разевает рот на краю плиты, как голодный пеликан.
Каслинский на огне.
Каслю мама поднимает ухваткой из старого валенка, как щенка, приплевывает на чугун для проверки. Он приветливо шипит.
Она гладит отцову сорочку, приговаривая, что хоть и тяжел утюг, но что за крепыш. И ручка ладная. А сам будто «надменный буксир».
Он для воротничков.
А уж для простыней греют серьезного Пеликана.
Она набирает угольёв в печке, ловко пересыпает их совком в пеликанье чрево, запирает задвижку.
Пеликан похож на горящий дредноут в открытом море.
Ну, дуй теперь!
Зачем, мам?
А затем: мелкие уголья прожгут дырки в белье. Давай, вместе? Фу-у-у-ух!..
Летят искры со всех щелей, Пеликан важно пыхтит, не сдается, гордый…
Мама кладет в печку полено за поленом, а у меня щекочет в носу.
Так, приехали! А сырость-то зачем разводить?
А кто ж его знает, отчего внезапно так грустно. Вроде все спокойно, печка пылает, ей двадцать семь, мне шесть, дивно хорошо, даже очень.
Получается, псих я, что ли?
Мама приседает на корточки, вытирает мою щеку краем фартука.
Она придерживает прядь, прикуривает от лучины, смотрит, прищурив глаз, качает головой: дурачок. Никакой не псих. Русский ты.
Летом я бежал к реке босиком под солнцем, светившим, разумеется, лично в мою честь, и клевер застревал между пальцами. Меня разбирала злость, что не могу перепрыгнуть речку.
Я разбегался, но в последний миг тормозил у края берега.
Плавать я еще не умел.
Трофим дымил самокруткой, сплевывая крошки махры. Он штопал гимнастерку, чинил деревянный протез: ремешки часто рвались.
Русло, говорил, неглубокое, только посередине омут. И если с разбегу, запросто можно перелететь место, где глыбоко, а там ухватиться за камыши. Даже немцы перепрыгивали. Как уж погнали их, прыгали, как зайцы, только кальсоны сверкали.
А тебе, рыжий суслик, слабо?
Подул северный, облака заслонили солнце, и мне стало одиноко.
Я прилег на траву, положил голову на культю Трофима.
Мне нравилась его теплая культя, зашитая в брючину, вместо подушки. От штанины пахло чужим жильем, мылом и медом.
Он укрыл меня телогрейкой и дразнил, щекоча нос соломинкой, я, не вытерпев, чихал.